litceysel.ru
добавить свой файл
1
С.М.Эйзенштейн



[О детективе]

Отрывки из книги “Мемуары”


Том I

Глава “Мертвые души”



Детективный роман знает целый ряд классических типовых ситуаций.

Одна из очень известных — это убийство внутри наглухо закрытого изнутри помещения.

Дверь заперта. Ключ в замке с внутренней стороны. Шпингалеты окон не тронуты. Других выходов нет. В комнате лежит зарезанный человек, а убийца исчез. Это тип ситуации “Двойного убийства на улице Морг” Эдгара По (или “улице Трианон”, как обозначен первый вариант в черновой рукописи).

На этом же держится “Тайна желтой комнаты” Гастона Леру. И в более позднее время — “Дело об убийстве Канарейки” (“The Canary murder case”) C.C.Ван-Дайна.

Психоаналитики возводят корни этой ситуации к “воспоминаниям” об “утробной” стадии нашего бытия [См., например, громадный двухтомник Мари Бонапарт “Психоанализ Эдгара По” (Denoel et Steeb, 1930). (Примеч. С.М.Эйзенштейна)].

Количество безысходно запираемых, замуровываемых, заключенных в каменные мешки в творчестве Э.По действительно очень велико.

И “Бочка Амонтильядо”, и “Черный кот”, и “Сердце-обличитель” (с трупом старика под полом), и “Колодец и маятник”... И все они имеют всеобщую пугающую привлекательность жути. (Вспомним хотя бы роль “Сердца-обличителя” в истории замысла “Преступления и наказания” Достоевского.) [Рассказ Эдгара По “Сердце-обличитель” (вместе с его же новеллами “Черный кот” и “Черт в ратуше”) был впервые опубликован по-русски Ф.М.Достоевским в основанном им журнале “Время” (1861, т. 1, кн. 1). Этот рассказ, наряду с газетной “уголовной хроникой” и другими литературными произведениями, повлиял на замысел романа Достоевского: начало черновой редакции “Преступления и наказания” даже текстуально совпадает с началом “Сердца-обличителя”. Достоевскому оказались близки и психологические мотивировки убийцы в рассказе По, и сам метод “материальной фантастичности”, которую он отметил у американского писателя. - Комментарий Н.И.Клеймана] Отто Ранк видит такой же образ “заключенности в утробе” и “выхода на свет” в древнейшем мифе о Минотавре (Otto Rank. “Das Trauma der Geburt” [Отто Ранк. “Травма рождения” (нем.).]).


Роль выхода на свет божий в более современных деривативах этого мифа играет уже не столько ситуация, посредством которой злоумышленнику удалось выйти из невозможной обстановки, сколько путь, которым истину на свет божий выводит сыщик, то есть ситуация как бы работает на двух уровнях. Непосредственно и переносно-транспонированно из ситуации в принцип.

При этом мы видим, что вторая часть — ситуация, транспонированная в принцип, может свободно существовать и помимо самой первичной “исходной” ситуации.

Больше того, в таком виде — в качестве принципа — она имеет место во всяком детективном романе, ибо всякий детектив сводится к тому, что из “лабиринта” заблуждений, ложных истолкований и тупиков, наконец, “на свет божий” выводится истинная картина преступления.

И таким образом детектив как жанровая разновидность литературы во всяком своем виде исторически примыкает к мифу о Минотавре и через него к тем первичным комплексам, для образного выражения которых этот миф служит.

Не следует только забывать, что древний миф не есть аллегория. Аллегория состоит в том, что абстрагированное представление умышленно и произвольно одевается в образные формы. Тогда как миф есть образная форма выражения — единственно доступное средство “освоения” и выражения для сознания, которое еще не достигло стадии абстрагирования представлений в формулированные понятия.

Если мы вспомним, как часта аллегория об истине, сидящей в колодце и поднимаемой на “свет божий”, то мы увидим, то сам традиционный образ раскрытия истины как таковой и по самостоятельной ветви тянется к той же “утробной” символике. И это только подкрепляет наши соображения.

Вполне последовательно и эволюционно очень красив тот факт, что исторически первый чистый образец жанра (наравне с “Похищенным письмом” того же автора) — “Убийство на улице Морг” дает одновременно как принцип, так и его непосредственное предметное (ситуационное) воплощение.


Таким образом, предпосылочный фонд воздействия остается за ситуацией “выхода на свет божий” (“вывода”), а надстроечно на нем разрабатываются более или менее остроумные пути этого выхода (интересно, что и в этой части в термине “распутывания клубка” интриги мы имеем тот же мотив “нити”, с помощью которой герой выбирается из “лабиринта”!) [Согласно мифу о Минотавре, победитель чудовища Тезей нашел выход из лабиринта благодаря нити, которую дала ему дочь царя Миноса Ариадна. - Комментарий Н.И.Клеймана]

Э. По, как известно, отдает дело убийства в руки обезьяны, способной выбраться сквозь недоступный человеку дымоход. [Неточность: в рассказе Э. По обезьяна проникла в комнату через окно. - Комментарий Н.И.Клеймана]

Гастон Леру, окружив отца жертвы — профессора Стангерсона — опытами и проблемами “дезинтеграции материи”, как бы намекая на “растворение” преступника, дает другое остроумнейшее решение.

Преступник исчезает потому, что им является... сыщик, в которого он в нужный момент и превращается.

У Ван-Дайна преступник уходит раньше, оставив в комнате заглушенно говорящую граммофонную пластинку, которую служащий отеля принимает за голос находящихся в комнате уже после того, как “Канарейка” — шантанная певица — уже зарезана.

Что же касается объяснения трюка с закрытой изнутри дверью, то... мы воздержимся здесь его рассказывать: не будем лишать удовольствия тех, кому вздумается прочитать этот роман после описанного здесь!

Тем более что все сказанное об абсолютной невозможности и безвыходности ситуации, из которой все же выходят, есть здесь не более как ввод к подобной же обстановке в практической действительности, свидетелем которой я был. Ключ и разгадку которой я знаю. И которая имеет весь аромат детективной ситуации, даже зерном своим имея систематическое мошенничество! Весною 1920 года в помещении бывшего кинотеатра города Великие Луки, наискосок от театра, где мы играли “Марата” и “Взятие Бастилии” [В Великолукском городском театре, где в годы войны размещался гарнизонный клуб, Э. принял участие в организации драматической студии, в которой с февраля по май 1920 г. был режиссером и художником. В черновом плане есть дополнительные детали о работе этой студии: “Семенов играет во “Взятии Бастилии”. Граф Сюзор, я и какой-то обрусевший швед пишем задники... “Художники-любители”. Пьеса Аверченко “Двойник”, Пейч играет лакея. Я ставлю... Пьеса комиссара. Я играю и переигрываю безбожно. Знакомство с Елисеевым. Художник “Иванова Павла”! Спектакль “Марат”. Я играю Тюваша. Ужасно! Пейч уходит в Полоцке и отпускает меня с Елисеевым. <...> Поля моих чертежей — декорации и скоропись мизансцены”. - Комментарий Н.И.Клеймана], слушалось революционным трибуналом дело старшего производителя работ — из студентов старшего курса Института гражданских инженеров — Овчинникова. На окрестных участках N-ского военного строительства N-ского фронта явно имелись крупнейшие злоупотребления. Наличие денег и уровень бытового благополучия инженерно-технического состава наглядно и явно превосходил скромные размеры окладов жалованья и отпускаемых им пайков. Какого-либо особого злого умысла против советского строя эти злоупотребления не несли.


Они были просто-напросто в методах и традициях обычной наживы на строительстве мостов, дорог, казенных построек или фортификационных работ, несших “естественную” наживу техническому и инженерному составу при царском режиме. В отличие от этих традиций молодая советская власть смотрела на подобную наживу несколько иначе.

Тем более в обстановке гражданской войны.

Злоупотребления предполагалось искоренять.

И стараниями кладовщика Дауде и молодого конторщика (почему-то с итальянской фамилией! — которую я забыл) было поднято дело против Овчинникова. Я сидел в последних рядах полутемного зала, где слушалось дело.

“Кастовая тайна” техники злоупотребления по методу “мертвых душ” свято хранилась участниками.

Настолько, что даже от меня, молодого техника, на долгие месяцы была совершенно скрыта эта методика, хотя по должности и я неизменно присутствовал на выплатах денег окрестному населению за произведенные окопные работы в нашем районе.

Суд окончился провалом обвинения, не умевшего разобраться в истинном положении вещей, сбившегося на тему “взяток” и “откупов” от работы.

Вопиющим фактом, подобно тени отца Гамлета, в зале витал призрак зарезанной коровы, якобы в порядке взятки поднесенной Овчинникову за незаконное освобождение от работ. Призрак коровы взывал к мести.

Однако мгновенно рассеялся в дым, как только было доказано, что туша была по всей форме оплачена.

Гнев председателя трибунала, бледного рыжеватого человека, с острыми глубоко посаженными глазами, в темной гимнастерке, обрушился с такой яростью на осрамившееся обвинение, что вопрос о происхождении средств на оплату коровы даже не всплыл.

То же самое произошло и с двумя мешками муки, и молодые люди, поднявшие дело о злоупотреблении своих начальников, сами еле-еле выскочили из-под обвинения в клевете.

То же самое с предположением о ложных доверенностях или подставных лицах, получающих зарплату.


“Технику” дела я к этому времени уже знал, и хотя Овчинников принадлежал к другому участку работ, вряд ли она у него отличалась чем-либо иным, чем у нас.

Было поразительно смотреть, как от неведения окончательно скисло дело и под дружное одобрение зала оправданный Овчинников торжествующе выходил на улицу.

Какова же сама “техника”?

Прежде всего, надо знать обстановку выплаты.

В смысле гарантии от злоупотреблении она такая же неприступная крепость с наглухо закрытыми дверьми и окнами, откуда так же невозможно выбраться, как из “Желтой комнаты” Леру или номера гостиницы убитой “Канарейки”.

На выплате присутствуют:

производитель работ,

табельщик,

техник,

кассир,

приезжий представитель Госконтроля, объезжающий участки и непременно присутствующий на выплатах,

человека два “понятых” от получающих деньги.

Порядок такой:

Платежная комиссия усаживается за стол.

Кассир просчитывает деньги.

Сумма протоколируется.

Начинается выплата.

Очередью подходят работавшие.

Их обыкновенно сотни.

Называют фамилии.

Проверяется документ.

Табельщик находит в ведомости фамилию. Ставит “птичку”.

“Птичку” во второй ведомости ставит и техник.

Человек получает деньги.

Уходит.

Выплата длится часов пять-шесть.

Выплата окончена.

Не сходя с места, производится подсчет выплаченной суммы.

Актируется.

Тут же проверяется остаток денег у кассира.

Данные совпадают.

Факт актируется.

К ведомости прикладывают руку производитель работ, табельщик, техник, кассир!

Понятые ставят свои кресты [В качестве понятых брались неграмотные крестьяне, которые

вместо имени “подписывались” крестами. - Комментарий Н.И.Клеймана].


И все заверяется представителем государственного контроля... Казалось бы, где же тут место злоупотреблениям?
А между тем во время этой операции примерно двадцать процентов суммы (ниже будет понятно, почему именно двадцать) выплаты незримо переходят в карман “заинтересованных лиц”.

Есть два вида игры.

С участием контролера.

И без участия контролера.

У нас на участке было их двое.

Одного я помню только по имени-отчеству.

Сергей Николаевич.

Он был как будто в частной жизни юристом.

В нашем спектакле “Взятие Бастилии” играл рыжего аристократа, язвительно реагирующего на пламенные речи Камиля Демулена.

И ни в какие сделки с инженерами вступать не соглашался.

Второго помню только по фамилии, бледному цвету лица, бесцветно серым усам, слегка вьющимся волосам и благородству осанки.

Звали его Лисянским.

И участвовал он во всем за милую душу.

Интересен, конечно, первый случай.

Сама “операция” требует большой сноровки.

Прекрасной согласованности действий.

Умелости рук.

Памяти.

Среди сотен подлинных участников работ просеяно “мертвых душ” процентов на двадцать (почему именно на двадцать, станет ясным ниже).

Точную сумму, “заработанную” мертвыми душами, знает кассир.

Задача табельщика и кассира — по ходу выплаты, в обстановке горячки, которая неизбежно создается, когда деньги переходят из рук в руки — сводится к тому, чтобы провести параллельно “вторую выплату”.

Другими словами:

Табельщику — успеть “наставить птичек” между реальными фамилиями и против всех фиктивных; кассиру — вначале выплаты проверенной суммы “вынуть” нужную дополнительную;

от табельщика и техника (держащего вторую ведомость и тоже участвующего в игре) требуется великолепная память на размещение душ “мертвых” среди душ живых;

от кассира — ловкость рук ярмарочного фокусника.

Кассир Козелло, отец двух очаровательных девочек, делал это блестяще.

Позже он умер от тифа.

Чтобы не сбиться, табельщик Дмитриев погружал во внутрь реального списка — список фамилий своих бывших школьных товарищей!

Очевидно, что при такой технике концы с концами неминуемо сходятся.

Остается ли какая-либо возможность накрыть это дело?

Конечно, остается.

Помощь со стороны графа де Рошфора. Это не тот Рошфор, который издавал бесподобный “Фонарь” — памфлетный журнал против Наполеона III. Двадцать первых номеров этого прелестного издания я в один из первых дней пребывания в Париже разыскал в подвале у кого-то из букинистов. Помимо блеска самих памфлетов с непревзойденной игрой слов в первой строчке первого номера [“La France contient, dit l’ALMANACH IMPERIAL, trente-six millions de sujets, sans compter les sujets de mecontentement” (“La Laterne”, numero 1, samedi 31.V.1868) — (“Францию cоставляют, говорит “Имперский альманах”, тридцать шесть миллионов подданных, не считая поводов неудовольствия”). Игра словом “sujet”, которое означает и “подданный”, и “повод”, “предлог”. Анри де Рошфору, издателю “Фонаря”, принадлежал титул маркиза. - Комментарий Н.И.Клеймана], очаровательны пути контрабанды, которыми Рошфор переправлял свое нелегальное издание из Бельгии в Париж.

Nec plus ultra [Пределом (лат.)] в этом смысле была отправка номеров очередного журнала из Бельгии, где он печатался одно время (он очень маленького формата), внутри гипсовых бюстов, изображавших самого императора [Это использовано в одном из рассказов Конан Дойла. И в известной мере в ироническом аспекте Ильфом и Петровым в “Двенадцати стульях”. (Примеч. С.М. Эйзенштейна.)].

Однако не этого Рошфора я здесь имею в виду. А графа — автора небезызвестного “Урочного положения”. Согласно сему положению назначались (и, кажется, до сих пор назначаются) нормы выработки.


Достаточно проверить на месте количество произведенных земляных работ, в нашем случае — погонную длину вырытых окопов, чтобы установить, какое действительное количество человек действительно работало.

А между тем на вверенных моему начальству участках можно было промерять окопы любым аршином — от приблизительного трехшажного измерения со счетом раз-ай-ай, два-ай-ай до точного рулеточного — и количество выполненной работы всегда и неизменно совпадало бы с количеством значившейся на бумаге “рабочей силы”.

Недостачи двадцати процентов погонных саженей окопов, равной количеству “припека” в ведомости, нельзя было бы обнаружить нигде.

Где же ключ к этой “второй линии” обороны безнаказанности злоупотреблений?

“Недобор” в исполненной работе был бы слишком явным и опасным доказательством.

И тут-то раскрывается “тайна” тех именно двадцати процентов, о которых я дважды упоминал по “ходу действия”. Дело в том, что в связи с военной обстановкой нормы “Урочного положения” графа де Рошфора были приказом свыше снижены на двадцать процентов. И это снижение просто не проводилось в жизнь!

В отчетности выработка представлялась с законным снижением.

На деле применялись прежние нормы!

А “разница” и составляла основу благополучия.

Такова была “техника” при контролере, не участвовавшем в игре.

При контролере-участнике все облегчалось, и игра становилась... “детскими игрушками”.

Добавочные “птички” выставлялись вечером после выплаты, за чаем.

А все необходимое “актировалось” вслепую за соответствующую мзду.

Неподатливых контролеров “воспитывали”, точнее “наказывали”.

Сергея Николаевича, продрогшего и промокшего, десятки километров протрясшегося по проселкам на подводах, немедленно засаживали за выплаты.

Ни чаю, ни сахару, ни ужина, ни ночлега ему не выдавалось. Постели ему никто не предлагал.


И он, мокрый, голодный, пахнущий псиной, спал на столах в конторе, прикрываясь шинелью, с одной чистой совестью в качестве подушки под головой!


Том II

Отрывок из главы “О фольклоре”



<…>

Первой фразой “арго”, ранившей сердце мое и пленившей мое воображение, были слова: “Les cognes sont la” [“Вонючки явились” (франц.)]. Эти слова набросаны на записочке, которая фигурирует в романе Виктора Гюго “Les Miserables”. “Cognes” — это полицейские.

И записочка играет там сложную двойную роль: сперва она фигурирует как образец того, что кто-то (кто — уже не помню!) умеет писать.

А затем она внезапно начинает “работать смыслом” своего содержания.

Брошенная в нужный момент (кем?) в отверстие стены, она выручает Жана Вальжана из весьма неприятной обстановки, в которой два злодея собираются удовлетворить свою любознательность касательно его личности посредством бруска раскаленного железа...

<…>

Текст записочки в “Les Miserables”: “Les cognes sont la”, как сказано, фигурирует дважды — как чистое начертание (доказательство того, что кто-то умеет писать) и как смысл текста. Интересно, что в этой же фразе, — точнее, в этом двояком использовании и прочтении ее, — заключен и самый нуклеус [ядро (лат.)] “арготического” словотворчества.

Но, больше того, это как бы формула того, что мне кажется безусловным “backbone” [спинной хребет (англ.)] всякого детективного романа, и больше того, сквозным и подлинным, неизменным и единственным сюжетом всех детективов всех времен, всех стран и всех народов.

К тому, что под всеми разновидностями детектива лежит одна общая единственная тема, почти что подходит Честертон [Э. ссылается на эссе Г.К. Честертона “Защита детективного рассказа” (“Defence of the detective story”) в cб. “Обвиняемый” (“The Defendant”), изданном в Лондоне в 1901 г. - Комментарий Н.И.Клеймана]. Но подробнее, чем в форме “крылатого слова”, он этого не касается. Подлинно неизменное и вечное ему рисовалось в нерушимости католического догмата и отвлекало его от того, чтобы систематически вглядываться в то, что он с легкостью парадокса бросил на ходу.


Разгадать мистериальную основу “of the mystery story” — детективного романа — ему не было дано.

Сам в мистериальных шорах влечения к одному лону католической церкви, он, конечно, не мог взглянуть на это дело ни “сверху”, ни даже “со стороны”.

Честертон от детективного патера Брауна перешел в руки недетективных патеров — пастырей церкви.

И разве не пленительно по своему символизму и неожиданному внутреннему смыслу описание Честертона на пороге церкви, где произойдет его “обращение”, сохраненное нам в записях патера Нокса (?) или О’Коннора (?).

На вопрос, при нем ли его грошовый катехизис (самое дешевое издание его, вероятно, как символ смирения), Честертон лихорадочно лезет в карман, чтобы проверить, не сыграла ли с ним его привычная рассеянность и тут какую-либо неожиданную злую шутку.

И первое, что он вытаскивает и поспешно запихивает обратно в глубину кармана, оказывается тоже грошовым, но не катехизисом, а... бульварной детективной новеллой.

Детективный роман весь построен на двойном чтении.

И если все многообразие перипетий всего мирового эпоса детективной литературы (и чем это менее фольклор мирового размаха, способный спорить с “Одиссеей”, “Божественной комедией” или Библией?!) свести к основному ядру, то ядром этим окажется всегда и неизменно двойное чтение улики: ложное и истинное.

Первое окажется поверхностным, второе — по существу. Или, говоря более специальными терминами, первое будет восприятием непосредственным, второе — опосредствованным. Или, вдаваясь в механику того и другого, первое будет чтением “физиогномическим”, то есть образно воспринятым, а второе — понятийным, то есть понятийно раскрытым. Но это двоякое чтение принадлежит не только к разным методам.

Оно есть разные этапы, разные стадии восприятия и понятия явлений вообще.

Оно есть именно те две стадии, через которые проходит в своем развитии человечество и в своей частной биографии каждый человек, двигаясь от поэтического, эмоционального, образного освоения природы к овладению ею знанием, понятием и наукой.


С тем чтобы на конечных вершинах своих взаимоотношений со Вселенной владеть и общаться с ней через синтез научной и поэтической взаимосвязи.

В этом смысле каждый роман “тайны” (mystery) есть произведение мистериальное, трактующее о вечной и неизменной “драме” становления личного сознания, через которую проходит каждый человек без скидок на расу, класс или нацию. И в этом, конечно, основная подоплека неизменной фасцинации [прелести — от fascination (англ.)] детективного романа.

Через это он апеллирует неизменно, непосредственно и прямо к деликатнейшему процессу в становлении личности, прогрессивно движущейся от стадии образно-чувственного мышления к зрелости сознания и синтезу обоих в совершеннейших образцах внутренней жизни личностей созидательных и творческих! И мы видим на форме мирового фольклора — на детективной новелле — такую же стройную закономерность, какую обнаруживаем в творчестве отдельных, особенно высокоодаренных (иногда гениальных) творцов, сквозную закономерность, равно пронизывающую принцип целого, любую деталь и, не останавливаясь на этом, также и строй языка (см. Шекспира [Э. отсылает читателя к книге, которую он высоко ценил и неоднократно цитировал: “Shakespeare’s imagery and what it tells us” by Caroline F.E. Spurgeen, Cambridge, 1935. - Комментарий Н.И.Клеймана]). “Арго” и “сленг” — не только “couleur locale” [местный колорит (франц.)] для обстановки, внутри которой развертываются тысяче первые варианты сквозной двухэтапной темы через двоечтение улики — это та же тема, пронизывающая последние блестки литературного наряда темы и идеи — его словесную ткань.

В “арго” и “сленге” как в высших проявлениях поэзии абстрагированное понятие и представление вновь возвращаются в первичную чувственную прелесть непосредственно создаваемого, высказанного образа.

И, читая привычное в ныне непривычном, но когда-то единственно доступном и возможном (по методу) изложении, мы в процессе восприятия и понимания проходим вновь тот самый путь, которым шли и сами как индивиды, и сами же как мельчайшие слагаемые человечества в целом — все тот же путь — от мышления чувствами, образами и мифами к подлинно сознательному пониманию.


Но мало этого, сам “сленговый” образ живуч и irresistible [неотразим (франц.)] тогда и тем, когда он в своем словообразовании восходит к механизмам не менее первичным, и в образном строе своем закрепляет нюансы этапов становления, сквозь которые проходит физически сама человеческая особь, отражая стадии этого своего хождения в ранних слоях мыслительного хода и процесса, как позже, с моментов выделения первых ростков организации общественной и далее систем социальных, она начнет лепить и формировать сознание через мощный фактор отражения их и их уже структурных особенностей, прогрессивно развивающихся общественных отношений.

...И тут мы наконец возвращаемся к поразившей нас в творении господина Николаса Брэди цитате.

Ложью было бы сказать, что встреча с этой цитатой породила все соображения, записанные выше.

Она не породила их.

Родились они очень, очень, очень давно.

Но всколыхнула своей поражающей остротой, как бы отдавшейся не где-то в подслоях головного мозга или в струне спинного, но еще глубже — в лимфатическо-сосудистой системе, сохранившей внутри нас этапы соответствия бытию одноклеточного и первичной протоплазмы.

Откуда иначе — черт возьми! — может в человеке родиться этот образ оборота речи?!

Лен Вайатт — детектив — говорит: “...I’m going to have a cold bath, and then start working. But before I make a start I’m going to wrap myself round a warm breakfast. See you anon...” (p. 119. “Coupons for death” by Nicholas Brady. London, Robert Hale Ltd. 1944) [“...я сейчас приму холодную ванну и потом возьмусь за работу. Но прежде чем начать, я заглотну горячий завтрак. До скорой...” (с. 119. “Талоны на смерть” Николаса Брэди. Лондон, 1944 (англ.)].

Ведь это тот самый способ, которым амеба, одноклеточное, комок живой протоплазмы, поглощает встречного противника, встречный объект питания, встречный — завтрак! Наткнувшись на образные построения такого типа, я вздрагиваю как от удара тока.


Во мне ответная реакция отдается где-то далеко, за пределами мозговых ответвлений, где-то в тканях, структурами своими — современницами тех этапов развития, когда я, как особь по эволюционной лестнице или как индивид на стадиях ребенка, плода, комка белковой протоплазмы или плодоносящей капли, весь целиком только этим и был.

Говорят же, что чувство времени заложено вне всех разветвлений сознания и связано с тончайшими структурными основами ткани — одновременно субъектом и объектом феномена времени в органическом феномене физического развития и роста, — лишь позже, позже, много позже способного регистрационно отделить самый процесс в ощущение его, прежде чем, опираясь уже не только на субъективный феномен, но и на тот же феномен в мире кругом, оно постепенно перейдет в представление о движении процесса, с тем чтобы еще много-много позже абстрагироваться в отделенное от процесса движения понятие о времени!

<…>


[1946]


Текст дается по изданию:

Эйзенштейн С.М. Мемуары. Т.1-2. М.: Редакция газеты “Труд”; Музей кино, 1997

Том первый. Wie sag’ ich’s meinem Kinde?! c. 99-106, 397-398

Том второй. Истинные пути изобретения. Профили. c. 138-144, 461