litceysel.ru
добавить свой файл
1
Виктор Каплун



Возможные миры: грамматика и политика

(Л. Витгенштейн, Ф. Ницше, М. Фуко)


и если ему о чем-нибудь говорят, что дело обстоит так-то и так-то, он думает: ну, наверно, оно могло бы обстоять и иначе <>

Поскольку его идеи, если это не пустые химеры, суть не что иное, как еще не рожденные реальности, у него, естественно, тоже есть чувство реальности; но это чувство возможной реальности, а оно достигает своей цели куда медленнее, чем присущее большинству людей чувство их реальных возможностей.

Р. Музиль. “Человек без свойств”.

Разве не позволительно относиться прямо-таки с некоторой иронией как к субъекту, так и к предикату и к объекту? Разве философ не смеет стать выше веры в незыблемость грамматики? Полное уважение к гувернанткам – но не пора ли философии отречься от веры гувернанток?

Ф. Ницше. “По ту сторону добра и зла”.


Самое ценное в интеллектуальном отношении отыскивается позднее всего. Но самое ценное – это методы. <…>

методы, повторяю десять раз, это и есть самое существенное, а вместе с тем и самое трудное

Ф. Ницше. “Антихрист”.


1. Грамматика и возможные миры


Витгенштейн сказал однажды, что хорошая серьезная философская работа может целиком состоять из шуток (и не быть смешной). В другой раз он заметил, что философское сочинение может не содержать ничего, кроме вопросов (без ответов). В своих собственных работах он широко использовал оба приема. Например: Почему собака не может притвориться, что ей больно? Что, она слишком честна?”(“Философские исследования”1, § 250)

Н. Малкольм. “Воспоминания о Людвиге Витгенштейне”


Человеческость”. Мы не считаем животных моральными существами. Но думаете ли вы, что животные считают нас моральными существами?Умей животное говорить, оно сказало бы: “Человеческость – это предрассудок, которым, по крайней мере, не страдаем мы, животные.

Ф. Ницше. “Утренняя заря”


Одной из особенностей текста "Философских исследований" Л. Витгенштейна является то, что он содержит в себе правила собственного чтения. По всему тексту рассыпаны напоминания, как этот текст следует читать, примером чего является тот или иной приводимый в тексте пример. Витгенштейн не формулирует теорий и не сообщает никаких истин; он обучает читателя методу, или, говоря его собственным языком, правильному видению мира.

Свой метод Витгенштейн называет грамматическим, постоянно подчеркивая, что изучает не эмпирический мир, но концепты и понятия, или, иными словами, способы употребления слов и выражений в нашем языке (т. е. "грамматику" - в особом, витгенштейновском смысле этого слова).

В § 90 "Философских исследований" Витгенштейн в очередной раз напоминает, что же именно является объектом его изучения:

"Нам представляется, будто мы должны проникнуть в глубь явлений, однако наше исследование направлено не на явления, а, можно сказать, на "возможности" явлений. То есть мы напоминаем себе о типе высказывания, повествующего о явлениях. <…>

Поэтому наше исследование является грамматическим. И это исследование проливает свет на нашу проблему, устраняя недоразумения, связанные с употреблением слов в языке, недопонимание, порождаемое в числе прочего и определенными аналогиями между формами выражения в различных сферах нашего языка".

Изучать не явления, а высказывания о явлениях - это значит изучать не эмпирическую реальность, а концептуальные а-priori, делающие эмпирическую реальность возможной или, говоря иначе, делающие возможными эмпирические суждения (суждения, которые для нас имеют статус описывающих реальность и могут быть верифицированы или фальсифицированы, т. е. могут быть или истинными или ложными).


Попробуем на простом примере пояснить, что Витгенштейн имеет в виду, говоря о грамматике или грамматическом исследовании, и каким образом это исследование, направленное на язык, оказывается одновременно исследованием мира (миров), в котором (в которых) мы живем.

В начале § 250 Витгенштейн задает вопрос:

"Почему собака не может притвориться, что ей больно? Что, она слишком честна?" (В существующем русском переводе: “Почему собака не может симулировать боль? Что, она слишком честна?”, - Витгенштейн, 1994. С. 172)2.

Перед нами пример "грамматической шутки", т. е. шутки, помогающей увидеть принципы функционирования языка и в конечном счете концептуальные ("грамматические") a priori, на которых основаны (вне зависимости от того, сознаем мы это или нет) наши высказывания о реальности. Такие шутки часто встречаются у Витгенштейна в ходе аргументации; он совершенно сознательно использует их как часть своего метода ("Зададимся вопросом, почему грамматическая шутка воспринимается нами как глубокая. (А это как раз и есть философская глубина.)" (ФИ. I, § 112).

И Витгенштейн продолжает:

"Можно ли научить собаку притворяться, что ей больно? Пожалуй, ее можно обучить взвывать в подходящей ситуации, как от боли, при том что у нее ничего не болит. Но чтобы быть подлинным притворством, этому поведению недоставало бы каждый раз еще правильного окружения".

Следуя методу Витгенштейна, мы могли бы назвать приведенный отрывок замечанием не о собаках, а о грамматике (способах употребления) слов "притворство", “боль” и "честный". И ощущение некой странной иронии, которое оставляет в нас "объяснение" типа "собака не может притворяться, что ей больно, потому что она слишком честна", связано с сознательной "неправильностью", которую Витгенштейн допускает, употребляя таким образом слова "честный" и "притворяться". Тем самым он дает нам почувствовать, показывает нам, что существует словоупотребление, которое является для нас правильным, которое мы регулярно практикуем (вне зависимости от того, отдаем ли мы себе в этом отчет). Этот сдвиг словоупотребления, эта легкая языковая провокация, вызывая ощущение едва заметного веселого недоразумения, заставляет нас увидеть то, о чем мы часто не догадываемся, просто потому, что не обращаем на это внимание, - наше "правильное" (привычное, традиционное) словоупотребление, наши языковые (концептуальные) a priori, отталкиваясь от которых мы различаем "истинное" и "ложное", иными словами - основу, определяющую форму нашего эмпирического мира.


Абсурдное "объяснение" Витгенштейна призвано показать нам, что предложение "собака не может притвориться, что ей больно" - не эмпирическое предложение (хотя имеет вид эмпирического), а "логическое", априорное, или, как называет такие предложения Витгенштейн, грамматическое. Оно представляет собой своего рода тавтологию и говорит не о реальности, но о том, как мы употребляем понятия “боль” и “притворство”. Иными словами, само оно не подлежит проверке опытом, но служит основой - "грамматической" - эмпирического знания о собаках, т. е. используется нами для проверки других высказываний о собаках. (Подобно тому, как высказывание: "Эталон длины, хранящийся в парижской палате мер и весов, имеет длину 1 метр" не подлежит проверке опытом, но служит основой для любых измерений длин и для проверки любых эмпирических высказываний о длинах предметов и расстояниях).

Для грамматического предложения характерно, что мы не можем представить себе ситуацию, противоположную описываемой данным предложением, – не потому, что у нас не хватает воображения, но потому, что это невозможно логически. (Так, предмет, длина которого выбрана и употребляется в качестве эталона длины в 1 метр, по определению не может не иметь длины 1 метр).

В качестве пояснения к понятиям грамматического и эмпирического предложения приведем еще два параграфа из “Философских исследований”:

§ 251. Что означает, если мы говорим: “Я не могу себе представить противоположное этому” или же “как это было бы, если бы это было иначе?” - Например, если бы кто-то сказал, что мои представления приватны; или, что только я сам могу знать, испытываю ли я боль; и тому подобное.

“Я не могу представить себе противоположное” здесь, конечно, не означает: Силы моего воображения недостаточно. Этими словами мы защищаемся от чего-то такого, что посредством своей формы подает нам себя как эмпирическое предложение, но в действительности является грамматическим предложением.


Но почему я говорю: “Я не могу себе представить противоположное”? Почему не: “Я не могу себе представить того, что ты говоришь"?

Пример: “Каждый стержень имеет длину”. Это примерно означает: мы называем нечто (или это) “длиной стержня” – но ничего не называем “длиной шара”. Ну, а могу ли я представить себе, что “каждый стержень имеет длину”? Ну, я представляю себе просто какой-нибудь стержень; и это все. Вот только этот образ в связи с этим предложением играет совершенно иную роль, чем какой-нибудь образ в связи с предложением “Этот стол имеет такую же длину, как и вон тот”. Ибо тут я понимаю, что значит сформировать образ противоположного (и этот образ не обязательно должен быть образным представлением).

Образ же к грамматическому предложению мог бы только, скажем, приблизительно показать, что называется “длиной стержня”. А чем же должен был бы быть противоположный этому образ?

((Замечание об отрицании предложения a priori.))


§ 252. На предложение “Это тело имеет протяженность” мы могли бы ответить: “бессмыслица!” – склонны однако отвечать: “Конечно!” – Почему?3


Таким образом, грамматические предложения представляют собой скрытые тавтологии; они есть нечто вроде правила: “Так оперируют с этими понятиями”; или, иными словами, они показывают, как связаны друг с другом в данном смысловом контексте (в данной языковой игре) используемые нами понятия.

Отрицание априорного предложения представляет собой скрытый или явный логический абсурд. Однако и само априорное предложение, если его рассматривать в качестве утверждения об эмпирической реальности, тоже можно считать абсурдом. В этом смысле предложение “это тело имеет протяженность” подобно, скажем, предложению “этот покойник не может заниматься спортом”: как из понятия “тело” логически следует понятие “протяженность” (телом называется то, что протяженно), так из понятия “покойник” логически (“грамматически”) следует “невозможность заниматься спортом” (если некто “может заниматься спортом”, то он не “покойник”)4. “Покойник не может заниматься спортом”, “тело не может не быть протяженным”, “собака не может притвориться, что ей больно” - по одним и тем же причинам: не эмпирическим, а “грамматическим”.



Второе предложение из примера Витгенштейна - "собака слишком честна" - словно пытается выглядеть объяснением первого, но на самом деле, чтобы не считать его нонсенсом, мы должны признать его просто метафорическим повторением первого. "Собака честна" - не эмпирическое высказывание; мы не можем представить себе противоположную ситуацию, ибо невозможно, чтобы собака могла сознательно обманывать. Говорить же о честности возможно (имеет смысл) только там, где возможно обманывать. Иными словами, понятие "честность" применимо только по отношению к существу, в принципе способному "обманывать", т. е. сознательно, пользуясь языком (в широком смысле слова – в том числе жестами, интонациями, выражениями лица), показывать, что испытывает то, чего на самом деле не испытывает; только такое существо может быть "честным", т. е. сознательно отказываться от обмана. Таким образом, говоря про некое существо, что оно честно, мы явно или неявно предполагаем, что это существо обладает сознанием, языком и свободой воли (и в этом случае высказывание "собака не может притвориться, что ей больно" было бы ложным высказыванием).

Таким образом, в нашем мире, где предложение "собака не может притвориться, что ей больно" является априорным предложением, или, иными словами, грамматической тавтологией (т. е. говоря логически, оно не истинно и не ложно), предложение "собака слишком честна" само по себе не имеет смысла (в логическом смысле - т. е. оно противоречит самому себе; ибо собака, будучи существом, в принципе, "по определению", не способным обманывать, не может быть и "честной"5). Ощущение забавной странности при попытке объяснить первое высказывание с помощью второго возникает из-за того (у тех, у кого оно возникает), что в нашем мире эти два высказывания логически несовместимы. (И это кое-что сообщает нам о нашем мире). Можно, конечно, представить себе немало ситуаций, когда высказывание «собака честна» вполне уместно употребляется как метафора, означающая то же самое, что и высказывание "собака не может притворяться, что ей больно" (т. е., в конечном итоге, "не обладает сознанием, языком (в человеческом смысле слова) и свободой воли"); но в этом случае, как мы сказали, второе высказывание будет просто метафорическим повторением первого. Ясно, что в обоих случаях второе высказывание не может рассматриваться как объяснение первого.


Однако можно представить себе культуру, в которой предложение "собака не может притворяться, что ей больно" употреблялось бы как эмпирическое предложение (утверждение о реальности, высказывание о фактах) и, значит, было бы истинным или ложным. Тогда вопрос "Почему собака не может притвориться, что ей больно?" был бы вполне законной попыткой найти объяснение данному факту и употреблялся бы естественным образом в повседневной практике языка. Например, в неком племени, в котором считается, что домашние животные умеют лгать (а кое-кто даже верит, что покойники могут заниматься спортом – по крайней мере те из них, кто после смерти попадает в рай), где существует своя наука и развитая мораль, один человек говорит другому:

- Смотри, твои кошка и собака притворяются, что им очень больно, наверное, что-нибудь задумали.

А второй отвечает:

- Кошка - не знаю, а собака не может притворяться, что ей больно.

- Почему собака не может притвориться, что ей больно?

- Она у меня слишком честная. Так ее воспитали.

Здесь предложение "собака не может притворяться, что ей больно" входит в другую языковую игру (или, в терминологии М. Фуко, здесь имеют место другие jeux de vérité - "истинностные игры"6): оно может быть в зависимости от ситуации либо истинным, либо ложным. Ученые этого племени выработали бы систему критериев, с помощью которых они бы определяли, притворяется собака или нет (принципы верификации и фальсификации утверждений о лицемерии собаки, на основе которых они могли бы сконструировать - почему бы и нет - какой-нибудь специальный тестирующий аппарат - собачий "детектор лжи"), а философы племени считали бы, например, что в отказе той или иной собаки “кривить душой” выражается ее глубокое почтение к человеку, которого она вслед за Протагором считает мерой всех вещей7.

Таким образом, перед нами два мира, или две формы жизни, связанные с двумя разными языковыми играми: в первом мире животные не обладают сознанием и свободой воли (и абсурдно (или забавно) говорить о "честности" собаки в качестве объяснения, почему собака не может притворяться, что ей больно), во втором - "честность" собаки может действительно всерьез рассматриваться в качестве объяснения ее отказа притворяться (и собака рассматривается как моральное существо, для описания действий которого применима категория ответственности).


Отметим, что среди нас встречаются как те, кто живет в первом мире, так и те, кто живет во втором (читатель может проверить это на своих знакомых). Причем два человека, живущие в разных концептуальных (и, следовательно, эмпирических) мирах и не отдающие себе в этом отчета, вряд ли смогут договориться; основываясь на несовместимых друг с другом концептуальных a priori ("возможностях" явлений), они в своих эмпирических мирах будут руководствоваться несовместимыми критериями верификации и фальсификации, а друг к другу, скорее всего, будут относиться весьма критически: первый будет считать, что второй в отношении животных руководствуется суевериями, а второй в действиях и суждениях первого, связанных с животными, будет неизменно обнаруживать антигуманность, попустительство или цинизм.


2. Объяснение и понимание


Вы догадываетесь, что мне здесь нет никакого дела до противоположности между субъектом и объектом: это различение я предоставляю теоретикам познания, которые запутались в сетях грамматики (народной метафизики).

Ф. Ницше. “Веселая наука”.

Но даже в мире, где собака считается моральным существом, статус описания типа "собака не может притворяться, что ей больно, потому что она честна" оказывается двусмысленным и внутренне противоречивым. Что описывается этим выражением - поведение собаки или ее действие? В первом случае честность считается причиной того, что собака не может обманывать, во втором мы полагаем, что собака отказывается лицемерить, руководствуясь определенными нравственными мотивами, основаниями. Поведение собаки есть социальный факт, детерминированный объективными законами, и "честность" в этом случае может рассматриваться просто как механический результат социализации и действия определенных социальных сил (собака – “объект”). Поведение, следовательно, нуждается в объяснении, т. е. в выявлении законов, заставляющих собаку вести себя так, а не иначе. Если же поступок собаки есть результат ее свободного выбора, то мы имеем дело с социальным действием, которое нуждается в понимании, т. е. в выявлении ценностей, разделяемых членами данного собачьего сообщества и являющихся основанием этого свободного выбора (собака – “субъект”). Мы оказываемся перед традиционной в социальных науках дилеммой: они должны быть либо объясняющими науками (построенными по принципу наук о природе), либо понимающими науками (науками о духе) - с традиционными для каждого подхода концептуальными тупиками. В первом случае поведение собаки (которая в рассматриваемом мире есть синоним человека) полностью детерминировано объективными законами, и непонятно, как можно говорить о ней, как о моральном существе, и ставить проблему ответственности - и тем самым использовать само понятие "честности". (А начиная примерно с Юма, у нас, как известно, существуют серьезные проблемы и с самим принципом причинности). Во втором случае неверно говорить, что "собака не может притворяться, что ей больно", ибо для того чтобы ее выбор был свободным, необходимо, чтобы она имела возможность обманывать, и мы, таким образом, впадаем в дурную диалектику (выражение "собака не может притворяться, что ей больно" оказывается одновременно и истинным, и ложным, а объяснение "собака не может притворяться, что ей больно, потому что она честна" - тавтологичным, ибо в этом случае, говоря, что собака не может притворяться, мы просто имеем в виду, что она честна); при этом после “смерти Бога” (если воспользоваться формулой Ницше) мы традиционно оказываемся не в состоянии объяснить на основе концепта дуальности духа и материи (существующего в современной форме начиная примерно с Декарта), каким образом идеальные, или ментальные, сущности (ценности) могут воздействовать на материальное, или телесное (поведение)8. Метод Л. Витгенштейна призван, в частности, показать, что мы в данной ситуации просто оказываемся в плену собственных концептов: в первом случае - научных, во втором - философских (или идеологических).



3. Показ вместо объяснения


Разум” в языке – о, что это за старый обманщик! Я боюсь, что мы не освободимся от Бога, потому что еще верим в грамматику…

Ф. Ницше. “Сумерки идолов”.


Вернемся к нашей культуре. Почему же все-таки собака не может притвориться, что ей больно? Дело, как мы видели, не в том, что ею при этом управляют какие-то универсальные законы, не позволяющие ей притворяться, и не в том, что она отказывается притворяться по каким-то своим внутренним собачьим мотивам. Дело в нас, т. е. во взаимосогласованной системе наших понятий (в данном случае таких, как "животное", "человек", "сознание", "свобода воли", "честность", "мораль", "душа", "тело" и т. д.), или, другими словами, в установившихся правилах употребления слов и выражений в нашем языке. Эти правила существуют de facto, они есть наши установившиеся практики употребления понятий. Выражение "собака не может притворяться, что ей больно" есть пример такого правила, или, другими словами, пример нормативного априорного предложения. Проверить его истинность невозможно, потому что оно есть не утверждение о реальности, но правило проверки утверждений о реальности. Например, с его помощью можно проверить истинность утверждения: "При определенных обстоятельствах можно научить собаку выть так, словно у нее что-то болит" из уже процитированного выше примера Витгенштейна и придать этой проверке статус научного исследования. Для проведения такой проверки нужно определить, как собака воет, когда ей больно (зная заранее, что "собака не может притворяться, что ей больно" и что если некий ученый начнет ее мучить, - конечно, исключительно в научных целях - она завоет совершенно непритворно), и затем попытаться путем дрессировки выучить ее выть точно так же, когда она не испытывает боли (определив предварительно критерии тождественности для собачьего воя, сравнивая, например, вой разных собак, когда им больно).

Итак, в терминологии Витгенштейна, предложение "собака не может притворяться, что ей больно" - грамматическое (т. е. априорное, имеющее вид эмпирического). Грамматические предложения служат основой для эмпирических, т. е. определяют форму нашего эмпирического мира. Они, по выражению Витгенштейна, составляют "скальный грунт" нашего знания. При этом обосновать само грамматическое утверждение невозможно ни в смысле причины (ибо оно не эмпирическое), ни в смысле оснований (ибо оно тавтологично). (Отсюда же, впрочем, следует, что его невозможно и опровергнуть.) Попытка такого обоснования является совершенно бессмысленной. В частности, именно этот факт иллюстрирует Витгенштейн своим вопросом "Почему собака не может притвориться, что ей больно?" и абсурдным ответом на него. Ибо бессмысленным является уже сам вопрос, как и всякий вопрос "Почему..?", заданный к грамматическому предложению. Ответ на него будет либо абсурдом (неправильным употреблением слов), как в примере Витгенштейна, либо, при правильном употреблении слов, просто тавтологичным повторением вопроса. (Давая, например, объяснение типа "собака не может притворяться, что ей больно, потому что она не обладает сознанием", мы просто заменяем одно априорное высказывание - "собака не может притворяться, что ей больно страдать" - на другое априорное высказывание - "собака не обладает сознанием" - и тем самым показываем, что употребление понятия "притворяться" связано с употреблением выражения "обладать сознанием". В конечном итоге наше объяснение сводится к объяснению типа "собака не может притворяться, что ей больно, потому что не обладает способностью притворяться, что ей больно" (сознанием, свободой воли и т. д.), т. е. к тавтологии)9.


В данном случае вопрос Витгенштейна является не поиском объяснений, почему собака не может притвориться, что ей больно, но указанием на практикуемое нами правило употребления слов ("собака", "притворяться", "сознание" и т. д.), на существующую у нас понятийную систему, концепт. Не объяснять феномены, но описывать "грамматическое" правило, лежащее в основе всех наших возможных объяснений феноменов, - такова, согласно Витгенштейну, задача философа:

"Что верно, то верно: нашим изысканиям не обязательно быть научными. У нас не вызывает интереса опытное знание о том, что "вопреки нашим предубеждениям нечто можно мыслить так или эдак", что бы это ни означало. И нам не надо развивать какую-либо теорию. В наших рассуждениях неправомерно что-либо гипотетическое. Нам следует отказаться от всякого объяснения и заменить его только описанием. Причем это описание обретает свое целевое назначение - способность прояснять - в связи с философскими проблемами. Таковые, конечно, не являются эмпирическими проблемами, они решаются путем такого всматривания в работу нашего языка, которое позволяет осознать его действия вопреки склонности рассматривать их превратно. Проблемы решаются не путем приобретения нового опыта, а путем упорядочения уже давно известного" (ФИ. I, § 109).


4. Грамматика и политика


Кто нынче смеется лучшим смехом, будет также смеяться и последним.

Ф. Ницше “Сумерки идолов”


Только с меня начинается на земле большая политика.

Ф. Ницше “Ecce homo”

Грамматические предложения лежат в основе нашего знания, определяют тип языковых игр, из которых состоит наша наука (наши "истинностные игры", если воспользоваться терминологией М. Фуко), т. е. концептуальные системы, внутри которых определено понятие "истины" (или, иными словами, существуют высказывания, которые могут быть верифицированы или фальсифицированы). Эти "истинностные игры", эти совокупности научных дискурсов, не представляют собой чего-то раз и навсегда данного, некие устойчивые системы, внутри которых происходило бы лишь накопление знания путем приобретения нового опыта. Сам тип их меняется со временем. Истина о мире и, следовательно, сама реальность, природа, оказываются историческими событиями. Описать нашу современную "грамматику" истины - значит описать нашу объективность, указать на (не объяснить в научном смысле слова, но указать на) тип нашей сегодняшней реальности - которая есть не более (и не менее) чем факт истории; это значит описать, кто мы такие сегодня – с нашей истиной и нашим типом объективности:


"Все, чего мы достигаем, - это, по сути, замечания по естественной истории людей; притом не добывание диковин, а констатация того, в чем никто не сомневался, что избежало нашего внимания только потому, что постоянно было перед глазами" (ФИ. I, § 415).

(Так, Т. Кун в книге "Структура научных революций"(1977) проследил историю истины на протяжении нескольких последних веков для естественных наук, использовав в качестве ключевого понятие парадигмы; М. Фуко в книге "Слова и вещи" (Foucault, 1966) описал историю истины для гуманитарных наук, использовав в качестве ключевого понятие эпистемы.)

Изменение картины мира связано, в частности, с изменением соотношения между грамматическими и эмпирическими предложениями. В трактате "О Достоверности" Витгенштейн сравнивает наше мышление с рекой; "грамматика" нашего языка есть русло этой реки, эмпирическое мышление - текущая по руслу вода:

"Можно было бы представить себе, что некоторые предложения, имеющие форму эмпирических предложений, затвердели бы и функционировали как каналы для незастывших, текучих эмпирических предложений; и что это отношение со временем менялось бы, то есть текучие предложения затвердевали бы, а застывшие становились текучими.

<...> …русло, по которому текут мысли, может смещаться. Но я различаю движение воды по руслу и изменение самого русла; хотя одно от другого и не отделено сколько-нибудь резко.

Однако скажи кто-нибудь: “Тогда и логика тоже является эмпирической наукой”, - он ошибся бы. Но что верно, то верно: то же самое предложение в одно время может быть истолковано как подлежащее проверке опытом, а в другое - как правило проверки.

И берег той реки частично состоит из скальных пород, не подверженных изменению или изменяющихся лишь незначительно, а частично из песка, который то здесь, то там вымывается или оседает" ("О Достоверности". § 96-99, - см.: Витгенштейн, 1994).

М. Фуко, следуя в этом за Ницше, связывает вопрос об истине с вопросом о власти, придавая тем самым проблеме "грамматики" политическое измерение. Победа того или иного “типа истины” и соответствующей гносеологии связана, согласно М. Фуко, со сменой отношений господства, с победой одной из сил, сталкивающихся между собой на сцене Истории в стихийной борьбе за власть. Ход этой борьбы не подчиняется никаким универсальным историческим законам, наоборот, законы, в том числе и законы истории, есть результат этих закрепленных в языке случайных (в историческом смысле) побед. В статье "Ницше, генеалогия, история" М. Фуко дает нечто вроде определения исторического факта: "Факт: под этим следует понимать не решение, не договор, не правление или сражение, но смену соотношения сил, конфискованную власть, язык, перехваченный и обращенный против тех, кто его использовал, слабеющее, утрачивающее хватку, утомляющееся от самого себя господство, новую силу, появляющуюся на сцене, скрытую под маской. Силы, действующие в истории, не подчиняются ни законам судьбы, ни законам механики, - ими управляет случайность борьбы" (Foucault, 1994. С. 148).


("Случайность" победы того или иного типа истины связана с тем, что грамматические предложения, служащие фундаментом "истинностных игр", невозможно, в строгом смысле, ни обосновать, ни опровергнуть; они просто вытесняются другими грамматическими предложениями, то есть оказываются побежденными исторически.)

В книге "Надзор и наказание" М. Фуко (Foucault, 1975), описывая тип знания, характерный для современных наук о человеке, ставит их возникновение в соответствие с появлением нового типа власти, которую он называет дисциплинарной властью. Эти науки поставляют знание о якобы универсальной природе человека, но на самом деле анализируют человека, который сам уже является продуктом действия дисциплинарной власти. Дисциплинарная власть "подгоняет" человеческую реальность под поставляемую этими науками "истину" о человеке, науки же о человеке используют в качестве нормативной реальности "человека", уже являющегося результатом такой подгонки. Таким образом, власть и знание образуют единый замкнутый самореферентный комплекс. Парадигмальным случаем функционирования этого комплекса М. Фуко считает развивающиеся с начала XIX в. новые принципы юриспруденции и новую систему исправительных учреждений – институт тюрьмы. Именно через анализ наказаний, пишет М. Фуко, характерных для дисциплинарного типа власти, можно понять, "каким образом человек, душа, нормальный или анормальный индивид появились рядом с преступлением в качестве объектов для применения уголовного наказания; каким образом специфический тип подчинения сумел породить человека как объект знания для дискурса, имеющего "научный" статус" (Там же. С 28-29).

Таким образом, современная "грамматика" (если вернуться к терминологии Витгенштейна) понятия "человек" и связанного с ним понятия "душа" (под которым М. Фуко понимает весь комплекс современных морально-научных понятий) закрепилась, согласно М. Фуко, в результате победы определенного типа “научности”, обслуживающей этот новый тип власти10. (Напомним, что грамматикой какого-либо понятия Витгенштейн называет совокупность практикуемых способов употребления соответствующего слова.) "Душа" является концептом, где пересекаются власть и знание, где, как пишет М. Фуко, "взаимно артикулируются результаты воздействия определенного типа власти и референтное поле знания - переплетение, в котором отношения власти определяют возможное знание, а знание замыкает и усиливает воздействие власти. На основе этой реальности-референции были построены различные концепции и разделены области анализа: психика, субъективность, личность, сознание, и т. д.; на ее основе были выработаны научные техники и научные дискурсы; основываясь на ней, мы придали ценность моральным требованиям гуманизма. Но не будем обманывать себя: мы вовсе не заменили душу, иллюзию теологов, на реального человека - объект знания, философской мысли и технического вмешательства. Человек, о котором нам говорят и которого хотят освободить, есть в самом себе результат подчинения, гораздо более глубокого, чем он. В нем живет и толкает его к существованию "душа", которая сама является частью механизма контроля, осуществляемого властью над телом. Душа - результат и инструмент политической анатомии; душа - темница тела" (Там же. С. 34).


Развивая Ницше и возвещая в "Словах и вещах" возможное скорое исчезновение "человека" (вспомним знаменитую финальную фразу книги: человек исчезнет, как лицо из песка у самой кромки моря), М. Фуко имеет в виду человека, который признает и принимает в качестве своей "природы" (независимо от того, отдает ли он себе в этом отчет) истину о себе, поставляемую современными науками о человеке, и руководствуется в своей практической деятельности соответствующими морально-научными императивами. Исчезновение "человека" должно соответственно сопровождаться изменением типа "истинностных игр", или, иными словами, изменением "грамматики" нашего языка, как научного, так и повседневного, т. е. изменением "возможностей" явлений и, значит, мира (миров), в котором (в которых) мы живем. Способствовать этим изменениям - есть, согласно М. Фуко, политическая задача философа. Философ должен не открывать новые истины о человеке и мире на основе существующих нормативных концептов, но, анализируя эти концепты, описывать сам тип нашей истины и создавать предпосылки для возникновения иного типа знания. Философ, согласно М. Фуко, должен рассматривать наш мир как одну из возможных реальностей и пытаться представить себе и построить иные "грамматики", давая шанс на осуществление иным эмпирическим мирам и иным типам истины.

Маркс в знаменитом одиннадцатом тезисе о Фейербахе писал:

"Философы лишь различным образом интерпретировали мир, но все дело в том, чтобы его изменить".

Спустя примерно сто лет Витгенштейн в § 124 "Философских исследований" напоминает, что философия не в силах ни обосновать, ни опровергнуть "грамматику" нашего мира и, следовательно, необходимость его изменения:

"Философия <...> оставляет все так, как оно есть".

М. Фуко дает нам пример философии как политики, которая "оставляет все так, как оно есть" в эмпирическом мире, но, описывая и интерпретируя "грамматику" нашего языка (интерпретируя не в "научно/герменевтическом" смысле "объяснения/понимания", но в ницшеанском смысле оценивания), меняет концептуальные возможности существования тех или иных эмпирических миров и, значит, способствует изменению нашего мира (нашего типа истины). Оружием такой "концептной политики" является не "эмпирическое" чувство реальных возможностей, но "грамматическое" чувство возможных реальностей.



Литература


Витгенштейн Л. Философские исследования // Л. Витгенштейн. Философские работы: В 2-х т. М., 1994. Т. 1.

Кун Т. Структура научных революций. 2-е изд. М., 1977. (1-е изд. - М., 1975).

Ницше Ф. Сочинения: В 2-х т. М., 1990.

Dreyfus H., Rabinow P. Michel Foucault: beyond struturalism and hermeneutics. Chicago : Univ. Chicago Press, 1983.

Foucault M. Les mots et les choses. Paris : Gallimard, 1966.

Foucault M. Surveiller et punir. Paris : Gallimard, 1975.

Foucault M. L'usage des plaisir. Paris : Gallimard, 1984.

Foucault M. Nietzsche, la genealogie, l'histoire // M. Foucault. Dits et ecrits.. Paris : Gallimard, 1994a. Vol. 1.

Foucault M. Foucault // Foucault M. Dits et ecrits. Paris : Gallimard, 1994b. Vol. 4.

Wittgenstein L. Philosophische Untersuchungen // L. Wittgenstein. Werkausgabe. Frankfurt am Main : Suhrkamp, 1995. Bd 1.



1 Далее: ФИ.

2 В оригинале: Warum kann ein Hund nicht Schmerzen heucheln? Ist er zu ehrlich?

Немецкий глагол heucheln имеет более сильные моральные коннотации, чем использованный в указанном русском переводе глагол симулировать, и может быть переведен на русский как притворяться, лицемерить, кривить душой и т. д. Мы попытались подчеркнуть этот важный здесь для нас моральный оттенок, слегка скорректировав перевод. Продолжение цитаты и следующие два параграфа также приводятся в скорректированном переводе.

3 Этот фрагмент, очевидно, представляет собой скрытую отсылку к Декарту, полагавшему, как мы помним, что протяженность следует считать атрибутом материи, ее первичным свойством. Согласно Декарту, материальный мир – это res extensa (вещь протяженная), духовный мир – это res cogitans (вещь мыслящая). В гносеологии, напомним, метод Декарта приводит к тому, что у реальности оказывается два полюса – духовное и материальное, четко различимые и несводимые друг к другу.


4 Правда, этнограф скажет нам, что можно найти немало людей (скажем, в отдаленных деревнях), полагающих, что заранее нельзя сказать, могут ли покойники заниматься спортом (особенно ночью), и что это надо проверить – сходить несколько раз ночью на кладбище (на научном языке: “провести эксперимент” для верификации или фальсификации высказывания “покойники не могут заниматься спортом даже по ночам”). Но это просто означает, что такой человек не получил определенного образования и воспитания, т. е. не научился правильно употреблять слова (в данном случае слово “покойник” и выражение “заниматься спортом”); либо же он принадлежит к иному сообществу, в котором эти слова имеют другой смысл и иначе употребляются.

5 Обратим внимание на функцию слова «слишком». Объяснение «собака не может страдать притворно, потому что она слишком честна» заставляет предположить, что существует определенное пороговое значение честности, по достижении которого не только собака, но и любое другое существо полностью утрачивает способность обманывать (и значит быть честным), а вместе с ней – сознание и язык. Это, в частности, означает, что святые должны быть чем-то похожи на животных, а животные – на святых.

6 О понятии "истинностных игр" см., например: Foucault, 1984. Введение; 1994b. С.631-636.

7 И развивая аналогию: священнослужители племени выработали бы предназначенное для собак учение о “грехе”, “вине” и “искуплении”, юристы – систему наказаний и т. д.

8 Напомним, что, согласно “окказиционистскому” решению этой проблемы, предложенному картезианцем Гейлинксом, духовное и телесное подобны двум часовым механизмам, которые не воздействуют друг на друга и вообще не связаны между собой напрямую, но движутся синхронно благодаря постоянному регулирующему вмешательству Бога. Лейбниц счел такое решение проблемы неудовлетворительным, ибо Богу не пристало заниматься постоянной подгонкой друг к другу движений души и тела и демонстрировать тем самым непрекращающееся чудо. Прекраснее и достойнее Бога решение, основанное на принципе “предустановленной гармонии”, предполагающем, что душа и тело действуют согласованно посредством точного саморегулирования этих двух сущностей, обусловленного их природой. Бог же является создателем и гарантом этой предустановленной гармонии.


9 Вспомним ироничные слова Ницше, посвященные одному из кантовских вопросов:

"Как возможны синтетические суждения a priori? - спросил себя Кант; и что же он собственно ответил? В силу способности: к сожалению, однако, не в трех словах, а так обстоятельно, с таким достоинством и с таким избытком немецкого глубокомыслия и витиеватости, что люди пропустили мимо ушей веселую niaiserie allemande, скрытую в подобном ответе. <...> Все грезили – и прежде всего старый Кант. "В силу способности", - так сказал или, по крайней мере, так думал он. Но разве это ответ? Разве это объяснение? Разве это не есть скорее только повторение вопроса? Почему опиум действует снотворно? "В силу способности", именно virtus dormitiva, - отвечает известный врач у Мольера <...> Но подобным ответам место в комедии..." (Ницше, 1990. Т. 2. С. 249).

10 В этом Фуко вновь следует за Ницше, который, напомним, полагает, что современные моральные понятия произошли из христианского понятия “вины”, возникшего, в свою очередь, из стремления сделать человека подлежащим наказанию и представляющего собой инструмент власти церкви. Приведем в качестве примера фрагмент из книги “Сумерки идолов”:

Заблуждение относительно свободной воли. Мы нынче совершенно не сочувствуем понятию “свободная воля”: мы слишком хорошо знаем, что она такое – самый сомнительный фокус теологов, какой только есть, с целью сделать человечество “ответственным” в их смысле, т. е. сделать зависимым от них самих…<…>… – Всюду, где ищутся ответственности, ищущим обыкновенно является инстинкт желания наказывать и судить. Лишают становление его невинности, если сводят какое-нибудь данное состояние к воле, к намерениям, к актам ответственности: учение о воле измышлено главным образом для целей наказания, т. е. желания находить виновных. Вся древняя психология, психология воли, зиждется на том, что ее создатели, жрецы, стоявшие во главе древних общин, хотели создать себе право присуждать к наказаниям – или создать для Бога право на это… Людей мыслили “свободными”, чтобы их можно было судить и наказывать, - чтобы они могли быть виновными: следовательно, каждый поступок должен был мыслиться как намеренный, а источник каждого поступка – находящимся в сознании ( - чем наипринципиальная фабрикация фальшивых монет in psychologicis была возведена в принцип самой психологии…). Нынче, когда мы вступили в обратное движение, когда особенно мы, имморалисты, пытаемся всеми силами снова изъять из мира понятия вины и наказания и очистить от них психологию, историю, природу, общественные установления и санкции, в наших глазах не существует более радикальных противников, чем теологи, продолжающие заражать невинность становления понятием “нравственного миропорядка”, “наказанием” и “виною”. Христианство есть метафизика палача…" (Ницше, 1990. Т. 2. С. 583).