litceysel.ru
добавить свой файл
  1 ... 2 3 4 5

Наш старый дом


После обеда в комнате моей создалась жара, и уж совсем я взопрел. Потому надел свою любимую синюю майку, подтянул трико за рубль сорок, сунул ноги в сандалеты и вышел посидеть на лавочку во двор.

Сколь уж? Да уж, поди, годков тридцать с гаком живу в этом доме, а нажиться да нарадоваться все не могу. Так уж тут все ладно и добротно! Стены у нас толстые, кирпичные, теплые; коридор прямой, просторный. Наши в нем даже любят вешать чего из хозяйства: тазики, вешалки с тулупчиками, ну и там коляски малышовые тоже здесь приходуют. А чего ж месту зазря пропадать! Место, оно ведь как? Всенепременно требует заполнения себя.

Вот и двор у нас — ну, чистый санаторий! Сирень вот рядом со мной в палисаде, тополя и березки солидненькие, да толстые. Не то что, когда мы сюда переехали. Вон ту — под моими окнами — мы с Юрием Палычем насаждали. Времена были тогда, хоть и строгие, но хорошие: народ все об общественном пекся. Вот и мы с Палычем пошли как-то в лес, подобрали там саженцев покрепче, покраше — да и высадили, вон, вкруг дома нашего. Чтоб, значит, народу было еще лучше жить да работать спорее. Тут ведь как? Если проснешься утречком, выйдешь из дому, оглянешь окрестности — на тебе тут: и деревцы, и цветочки какие-разные, опять же птички небесные весело чирикают… Да неуж после такого утречка ты работать будешь с холодком? Никак! Трактором под купол взовьешься – вот чего.

Вот из-за угла нарисовался Нилыч с авоськой — сразу видно, человек из магазина при покупках. Раньше состоял в начальниках больших: бригадир каменщиков. Да вот через это дело — ну, наше обычное русское — много он скорбей претерпел. Спервоначалу понизили его за невыходы и появление на работе в задумчивом состоянии, а потом супруга его, будучи в немощи от превышения скорбей, погнала Нилыча из честно заработанных хором, от детишек отстранила и сюда к нам определила. Оно, конечно, и ее понять можно: женщина она немощная, к рассудительности малорасположенная, и, что у Нилыча в сокровенных душевных глубинах неприятие бессмысленности бытия творится, – это ей понять не удалось. Только Нилыч у нас тут душой отогрелся, друзьями-товарищами, как клумба цветами, украсился и теперь — вон как — гумнами, как проспектом, хаживает. По нынешнему настроению в нем делаю внутренний вывод, что с утречка наш Нилыч освежился, потому так из него радость бурлит, что аж улыбается он весь.


Немного левее от идущего Нилыча по стене девятиэтажной новостройки ползает по своему обыкновению альпинист Сермяжный — фамилия у него такая. Раньше он все восьмитысячники покорял, но потом они кончились, загрустил он без работы и задумался. Когда проходит мимо, слыхать, как он про себя разговаривает. И все решает задачку, которой его научил мальчик в очках из седьмого дома. А условие ее такое: если умный в горы не пойдет, а в простоте обойдет ее сторонкой, то кто же есть тот, кто покоряет самые высокие вершины? И вот пока он, горемычный, не сумел отыскать решение задачки и новую достойную своему покоряющему таланту высоту, ползает вверх-вниз, будто муха.

Как и положено альпинисту, проживает он на самом верхнем этаже, да еще палатку на крыше поставил с флагом на антенне телевизорной. Там он зимними ночами на гитаре бряцает и хрипит, что де лучше скал могут быть только еще больше скалы. Иные соседи не совсем разделяют увлечения этого ищущего суть жильца, некоторые даже запасаются ведрами с водой, чтобы отбить ему охоту заглядывать в их интимные окна. Только разве можно такого бывалого человека от эдакой нужды водяным поливом каким-то отвадить? Эти поливания ему, как огурцу парниковому, только в радость. Он ведь там, на вершинах высоких, и не такое терпел. Там ему и камни самосвалами на голову падали, там ледники давили, как гидропресс тазик для варенья; лавины из него снеговика лепили. Да что там! Как он нам рассказывал, там даже воздуха почти нет, и он из баллона дышит, словно автомат для газировки. И уж в милицию его, горемычного, сдавали и даже в психическую машину сажали, только возвращался он и снова ползал по стенам, всем своим горским высоко­любием не признавая лифты и лестницы.

И только мы с Нилычем поболели за спортивно-прикладную форму знаменитого скалолаза, порадовались на красоту нашего двора и погожесть климата — и уж в поднятом настроении души ступил Нилыч в томную уютность нашего подъезда… как появился на моей любимой скамейке новый субъект местожительства. Слыхал я давеча краем уха, что новые жильцы въехали в наши апартаменты.


Тут нужно пояснить, что за слово такое у нас имеется. Как я уже докладывал, дом наш пожилой и много разного внутри него происходило. Так вот иногда с начальством — как вот с Нилычем — разные судьбоносные явления происходят. Как-то раз с самой Москвы один солидный человек с семьей приехали к нам жить. Так для него две комнаты соединили, чулан с окном переделали под ванную — получились самые натуральные апартаменты. Недолго тот начальник здесь пожил, дали ему квартиру какую получше, ну а хоромы его нам остались. Единственно, ванную пустили под общественное пользование, чтобы, значит, мыться телесно и стирать бельишко там какое всем домом.

Только что это за ванная, когда воду в нее нужно греть на плите полдня, да пока новую согреешь, давеча налитая остывает — так, поплещешься чуток, и все тебе тут. Ну, а чтоб помыться как у людей — это уж, будьте добреньки, в баню. Эх, славная у нас банечка, слов нет, какая намытая! Там и попаришься, и помоешься, ну а если потихоньку, то и постирать мелочевку разную можно. Опять же, в предбаннике мужички наши и пивком охлаж­даются, чтобы, значит, по выходе по полной программе отдохнуть. Хотя, признаться, чтоб по правде, мне эти все пивные дела в бане не очень по душе.

Тело ведь как? Оно после своего очищения в парах и водах непременно требует эту чистоту подольше придержать, чтобы раздышаться, да отдохнуть от ядов разных цивилизаторских. По этой причине мне больше по нраву чаек на травах, которыми я у бабушки Маруси одалживаюсь. О! это еще та мастерица травки собирать да разные целебные сборы из них готовить. Бывало, придешь к ней, она за стол посадит, плеснет своего чайку духмяного и давай спрашивать, на что, мол, жалуешься, что болит и где. Выслушает внимательно и шаркает в свою лабораторию. Там шебуршит чего-то, банками гремит, ворчит под нос научные слова. Вынесет, наконец, состав травяной и еще порасскажет, как его настаивать. И правда: попьешь ее чайку после баньки — все боли и разные шелушения сразу вон. И только одна спокойная гармония внутри налаживается…


Так вот, подсел новый жилец-то, поерзал по скамейке, и на меня обратил внимание. Если бы не обратил, то ничего странного тут нету, потому что видимость моя неброская, а сам я первый разговорами людей от мыслей отвлекать не уважаю. Только обратил он, смотрит на мое обличие, улыбается и ножкой так резво подрыгивает – сразу видно, что веселого нрава человек. Я так уважительно поглядел и поздоровался: с добрым денечком, дескать, как здоровьице, мол. Выпростал он ладошку, и пожали мы друг дружке руки на предмет приветствия. Руки у него — чистые по самые по локти, ладные такие, ухоженные, мягкие на ощупь. Сразу видно — начальник, и работать ему приходится смышлением ума, а не рукопри­клад­ством.

Поговорили мы с ним даже очень приятно. Уважительный человек оказался. Поименовался Павлом и предложил выпить за знакомство. Я ему с воздыханием пояснил, что по этому вопросу я не любитель, потому как сильно страдаю через немощь здоровья. И для меня что пить рюмку, что ее грызть, — одна болезненность ощущений во чреве желудка бывает. Хотя, если он не побрезгует, пригублю малость и посижу рядом для создания компании, чтобы ему было с кем поговорить, когда наплыв чувств в нем произойдет по причине эйфории. Усмехнулся Павлуша, да так по-доброму, с понятием существа момента ― и согласился в одночасье.

Повел я его гумнами, чтобы скоротать генеральную линию подхода к магазину, с целью показать, где у нас тут народ повышает свое благосостояние и приобретает предметы сытости. Только по причине начальственности и избытка воспитания не позволяет, оказывается, Павлуше натура обычное наше вино употреблять. Так что из нашего магазина мы вышли пустые, и повел я его в дачный, где приезжие москвичи разные свои привычки выказывают. Очень даже приглянулся Павлику дачный, так уж расхваливал его, что во мне поднялись патриотические токи в сердечной среде. Понабрал он от широты души много разного в обертках с импортными буквами.

Предложил я ему присесть в лесочке на очень даже сказочном месте. Здесь у нас и пеньки разных калибров, и кострище с кирпичиками, вид отсюда из-за кустов да дерев красивый на озерцо открывается. Конечно, место это ему очень приглянулось. Так что когда в нем от действия коньяка и деликатесных закусок пошло размягчение душевных составов, много он мне рассказал о своем бытии.


Уехал он к нам от тещи, чтобы, значит, сохранить ее очень даже нервную систему от потрясений, потому как образ его бытия напряженный и разнообразный. А работает он в милиции, приводя в трепет нарушителей спокойствия. Жена у него оказалась красавица со спокойным нравом, что сообщает их семейному сожительству устойчивость и благоприятное воспитание детишек.

После мы еще раз бегали за приобретением закусок, и еще… Тут ведь иногда как разговоришься, бывает, аппетит все богаче становится. Бегали мы, бегали, пока в его кошельке не обнаружился явный недостаток наличности. Пояснил он, что в настоящее время в отпуске отдыхает и завтра ему на работу, поэтому весь его бюджет успешно закончился.

Подумал он, подумал, пяточкой сандалета ямку в землице выкопал ― и попросил у меня взаймы. Тут надобно пояснить, что живу я без разных излишеств, а платят нам очень даже обычно, то есть всегда хватает. Отчего же мне хорошему человеку да не одолжить? Вынес я ему свою наличность, и снова мы присели о бытии рассуждать. Когда и мое у нас кончилось, то пришлось мне для Павлика просить у Нилыча, но он уже извелся. Тогда пошел я стучать к Лине — она женщина самостоятельная и всегда имеет запасы.

Перед самым посошком говорит мне Павел, что, дескать, завтра он приедет с первого рабочего дня и обязательно вернет мне должок. Я сунулся было успокоить его, что нет, мол, никакой острой потребности, что у меня щей целая кастрюля и сухари всегда в мешочке суконном лежат. Только он ручкой меня остановил и сказал, что его слово – закон для населения, и все. А еще настоятельно советовал быть дома в период восемнадцати, чтобы мы с ним отужинали в честь новоселья.

Так вот мы с ним, досыта наобщавшись, усталые разошлись по комнатам, потому как кусок за кусочком, глоток за глоточком, а пришлось затяжелеть мне нутром. Да, только прилег, стучится Лина про соседа расспросить. Чтобы не раскрыть конспирации — человек все ж таки в структуре — намекнул, что очень уважительный и серьезный наш Павлик, а жена у него — просто основа семьи. Так и ушла Линочка озадаченная, вся в мыслях, думать, к себе, в семью.


Лина, а в полноте своей Капитолина Игнатьевна, считается у нас женщиной крайне самостоятельной и солидной, потому как имеет богатство наружности и нрав чисто генеральский. Однажды и мне от нее по загривку досталось. Прихожу как-то раз с работы и смотрю — замок мой подвержен насилию по причине взлома. Комнатка моя малость очищена от избытков богатства — это у нас бывает, ежели мужичкам не хватает, чтобы, значит, расстаться после общения с покоем в душе. Высматриваю, как бы мне замочек мой поспорее починить.

Только разгибаюсь, чтобы стоймя подумать — как по моей головушке, аккурат сзади, как танк проезжает — а это Линочка с кухни тазик с малиновым вареньем несет в свою комнатку для разлива по баночкам. Не успел я резкость зрения навести, а уж она еще парочку из нашего мужского населения в горизонталку опрокинула. Как вернулась ко мне способность любоваться красотой человеческой, так и рот открыл: богатства ее природные на манер морской волны вздымаются и колышутся, а тазик ее трехведерный с малиновым вареньицем — словно линкор по штормовым волнам курсом стратегическим следует — поперек не суйся, что ты!

Ну что за женщина наша Капитолина! Тут уж, как говорится, бюджетов на поддержание ее державной мощи никак не жалей — все что есть, на стол выложи, последний маринованный огурец разрежь — а женщину такую накорми досыта, потому как история всемирная худобы ее суженому не простит. Вот какая она у нас. Что быка шального осадит, что избу горящую единым вздохом своим без пожарной команды притушит. Одно слово – самостоятельная женщина.

Супруг ее по имени Олежек проживает при ней, как за крепостной стеной — только жизни радуется да хозяйке угождает. Правда, иногда у него случаются как бы сомнения, кто он сам — хозяин в доме, или, скажем, на правах слуги?.. Сомневается тогда наш Олежек, да громко так! Пока жена домой не вернется. А уж как при жене — сразу там у них спокойствие приходит и полное единодушие наступает. Бывает, идешь на кухню, или там в ванную мимо их комнатки, а у них для воздуху дверка приоткрыта, а оттуда песни такие плавные текут: про ягоды разные… Пристынешь так у дверцы их, с кастрюлей щей в объятиях рук, а оторваться нет ну никакой возможности: сидят наши супружники головка к головке — ровно голуби на чердаке — и выводят: «тыыы зашуууу-хариииила всюююю нааашу малииииину…» И радуешься за их крепкое семейное счастье прямо до слезок…



На следующий вечер иду я удовлетворенно с работы и вспоминаю про себя, что приглашен к торжественному ужину. Дай, думаю, ради такого случая цветочков куплю супружнице их да пряников детишкам. Так угадал, что ровно в период восемнадцати был при парадной белой рубахе с карманом и в полной готовности. Тут мне в дверь и застучали. Приоткрываю — Павел при форме с погонами. Залюбовался невзначай на форму властьимущую… А они: выходи, говорит, Платоныч, помоги, пожалуйста, машину разгрузить.

Спускаемся мы степенно, а во дворе ­ — «козелок» с синей полосой стоит, и водитель за рулем. Открывает Павлуша заднюю дверцу и сурово приказывает коробки забирать. Мы втроем десяток этих коробок стали перетаскивать в апартаменты.

Как занесли, отпустил Павел водителя единой отмашкой, а сам присел чинно за стол и стал коробки внимательно открывать. В одной стояли бутылки с сургучом — это, говорит, мадера марочная. В следующей оказались палки колбасы копченой разной. Потом появились на столе большие такие синие банки с икрой осетриной. Еще — бутылки с буквами КВВК и ОС, банки с тушенкой, сгущенкой, балыки и конфеты в красивых коробках. Спрашиваю, откуда, мол, гражданин лейтенант, такое сильное богатство? А он вытаскивает пачку червонцев, дергает пальчиками и отдает мне должок. И задумчиво поясняет, что, мол, проехал парадом по вверенным ему объектам, и народ выразил ему уважение и радость по поводу окончания отпуска. Я, конечно, за человека обрадовался: это ж надо так работника уважать, по всему видно, что труд его нужный и многим людям пользу приносит.

А Павлуша приглашает присесть к столу, заставленному предметами уважения, и уж марочную мадеру, ужас за сколько, от сургуча высвобождает. Разлил щедро по стопкам, а сам банку икры черной отпирает и ложки достает, потом палку колбасы с наклейкой золотистой ножичком от пленки ловко эдак очищает и кивает: наваливайся, мол, соседушка, не робей. Пригубил я винца культурненько, — а оно мягонькое такое, икорки пол-ложки в рот закинул – а она маслом растекается по нутру, колбаской духовитой усугубил все это сверху… Закусил обстоятельно и хозяин. Потом подпрыгнул вдруг, переоделся в спортивное и давай музыку включать — много у него техники разной по всем углам стояло. Заслушался я музыкой-то, ох и звучная она оказалась, прямо со всех сторон голосами дышит, аж в грудь бухает и в ушах свистом отдает.


Прикрыл я даже глаза, чтобы лучше этой музыкой наслушаться… И вдруг мне по плечу: тук-тук-тук. Открываю глаза и вижу молодую женщину, красоты неописуемой, а при ней детишки — две девочки, одна другой краше. Встаю по стойке смирно и вспоминаю про цветочки и пряники, что для них прикупил. Бегу впритруску в свою комнату, возвращаюсь и торжественно вручаю подарки. Обрадовались они все – смеются так весело, а сами все на стол, заставленный закусками, поглядывают — наверное, тоже с работы проголодались и заждались своего кормильца. Мамаша заботливая девочкам бутерброды икоркой намазали, колбаски порезали, конфеток коробочку открыли и в соседнюю комнатку играть спровадили. Я было за ними тоже поиграть хотел, но меня остановили для разговора.

Сами супруга их сели напротив меня и уважительно так спрашивают, как, мол, живу и как здоровье. Вижу благородство обхождения, и сам все обстоятельно докладываю: про свою работу, про наш трудовой коллектив, про зарплату, про болезни все, как есть, доложил, про мысли свои, что иногда промышляю о сущности бытия и несовершенстве мироустройства.

Внимательно так слушали супруга их и все время улыбались, выказывая зубы ровные на лице распрекрасном. Поинтересовался и я, как, мол, именовать вас, чтобы, например, обратиться с вопросом. Маргарита Димитриевна, говорят, а потом под улыбочку свою белозубую снова спрашивают насчет моего семейного положения. Холост, отвечаю, не сложилось у меня по этому вопросу. Это почему же, удивляются барышня, мужчина вы, вроде, в самом соку, трезвенный и самостоятельный. Да вот, говорю, все по причине моей врожденной застенчивости. Оно ведь как? Женщина — она всегда смелых предпочитает, а ко мне ежели женщины подходят, которые холостые, то у меня сразу голос в разговоре утихает, а коленки трястись начинают. Вот через эту самую напасть в холостых хаживаю и время на размышления о бытии существа имею. Снова улыбались Маргарита Димитриевна, только заметил я, что Павлуша, сидевший в своем креслице, начал ножкой подергивать, и смекнул, что нервы у человека заиграли.


Вдруг сам-то как вскочит, хвать меня за руку и в коридор выводит. А сам в ухо мне дышит, что, дескать, не поймут нас в этом доме, хоть ты им что говори, или что на стол поставь. Потому не поймут, что мысли у них у всех только о самом простом, а философии они слушать не станут, разве только для смеха. Удивился я тут, что, мол, такого, ежели человекам весело, то пускай смеются, если хочется. Нет, отвечает Павлуша с томлением в голосе, не дам этим супостаткам над тобой смеяться. Пошли, говорит, отсюда на воздух говорить.

Вышли мы к воздуху, сели на лавочку. Дышим. Толкает меня Павлуша в бочок и пальцем на дорогу вопросительно показывает. А по дороге наш крановой Саня на автопилоте на посадку выруливает. Ничего страшного, говорю, здесь все уже отрепетировано, как на Таганке. А сам рассказываю про Санину куртку кожаную, в которой он круглый год ходит. Как-то раз на Малаховском рынке у инвалида безногого выкупил он ее за двадцатку и за стол в автомате, то есть, проще говоря, за банку пива. Сказывал ему суровый фронтовик, что куртка трофейная с немецкого летчика Люфтваффе, что сносу ей вовек не будет. И точно, зимой в ней тепло и летом нежарко, и карманов разных целый десяток, и молния вверх-вниз беззадеву ходит. Только раз в год Саня ее ваксой начищает для глянца, и уж в эти дни к нему близко подходить не рекомендуется: или запачкает касанием или уж дыхание сапожным духом перешибет.

Вот и долетел наш Саня до подъезда, увидел в конце взлетно-посадочной полосы супругу свою Валентину — и так прямо в ее рученьки и упал, как младенец в люльку. Подхватывает она его подмышки, а сама нежно так воркует, вот, мол, самую малость до кроватки не дошел, кормилец мой ненаглядный, вот как в трудах да заботах устал, касатик. Если бы Валюша его у дверки не повстречала, то наш Саня как миленький до самой кроватки дотянул бы, да еще и разделся бы ввиду своей врожденной аккуратности – это уж проверено много раз.

Валентина — женщина обычно незаметная, потому как по причине своей деликатности не любит людям жить мешать. Она даже на кухню и в ванную ходит, когда народ спит или к телевизорам приник. Вроде обычно и не видать ее, а как нужда какая с кем выходит — она всегда первая. Грелку, там, клизму с аспирином, или малинового варенья от простуды первая принесет. И что характерно! Сколько ее наблюдаю, она ни единого слова никому поперек не сказала. Это ж какой дар у женщины! Находка она для Сани нашего кранового и как есть наше сокровище. Хотя, конечно, по стати внешности до Капитолины Игнатьевны ей далековато. Тут уж надо быть честным до самой сути момента.


Спрашивает тогда в смятении Павлуша, как же это такого Саню на работе держат, ведь он с грузами на кране работает, куда технадзор государственный смотрит? Обычное это все дело у них на стройке, поясняю, он в таком состоянии всегда работает. Сам видел, когда он меня на халтурку к себе приглашал, что бывало зигзагом идет от стола до самой двери кабины, а как сядет за рычаги, так сразу, как пианист какой, делается. Крановой в кабине почти на потолке лежит, кран — весь наперекосяк, аж опоры от земли на два метра отрываются. Стрела от линии электрической под напряжением в пяти сантиметрах — того и гляди молния жахнет. Стропали по немощи только с десятого раза крюком в скобу попадают — но плиту на место майнуют с точностью до спички. Да что говорить, за тридцать лет на стройке под его кранами ни одного тяжкого телесного еще не было зафиксировано.

За разбором полета мы не приметили, что Палыч рядом тут сидит с папироской у носа и вдаль смотрит. Познакомил я их и объяснил уважительно, что Палыч только сегодня вернулся с больших заработков, так что еще про себя доложить не успел. Тогда встали мы втроем по приказу и выступили как один в поход на большую дорогу.

Павел машину ручкой своей белой поймал, нас туда затолкал, и поехали мы в какую-то избу. А какую, видать, только он да шофер знали. Вышли мы посреди лесу, и точно – стоит на бережку озера изба высокая и широкая, от нее дымком шашлычным потягивает. Машины разноцветные рядком вокруг избы той стоят, люди красивые в белых пиджаках с полотенцами усердно бегают, чтобы дорогим гостям угодить на предмет угощений. Сели мы в горнице за стол и стали знакомиться и заслушивать доклад Палыча о командировке.

А приехал он нынче из самой настоящей сибирской глухомани, куда их забрасывали аж вертолетом, как десант какой. И рубили они в тайге просеку под линию высокого электричества. Что только с ними, горемычными, там не случалось: и комары их кусали, и гнус поедом ел, и медведи с волками провизию их таскали, и беглые из острогов каторжане их тиранили, и жара их палила, и мороз обжигал.


Ехали они всей бригадой назад целых две недели. Сначала вертолетом, потом вездеходом, потом самолетом. В аэропортах они отдыхали в гостиницах да ресторанах, потом снова летели и снова отдыхали. На отдыхе и переездах половину заработков своих проели.

Мне пришлось работать при них вроде переводчиком, потому как разговор моего друга Юрия Палыча — как есть продолговатый. Человек он малословный и всегда имеет задумчивость в манерах и тяготу в голосе. К примеру, Палыч, поглаживая усики ладошкой, говорит: «Э-э-э, ну-у-у там… Мы это… по-о-о-ошли. А-а-а… Если ле-е-е-е-е-е-ес. То-о-о-о-о мы-ы-ы… Во-о-а-а-ат.»

В это самое время я для общего понятия перевожу гражданину лейтенанту Павлику: «Тайга стояла окрест частоколом могучих лиственниц и кедров, которые, значит, своими раскидистыми кронами закрывали нам полнеба. Подивившись красотою таежной вселенной, подняли мы наши пилы и топоры мозолистыми руками и пошли продираться на делянку сквозь чащобу. В это самое время громадные, с лошадь Пржевальского, комары покрывали наши обветренные лица жужжащим роем, безжалостно впиваясь во все открытые участки кожи и пия из нас кровушку до полного своего набухания и отвала. А из-за густого подлеска к нам вероломно подбирался гнус и облеплял черной копошащейся массой все на нас и вокруг нас. Короче, все, что шевелится. Но мы, превозмогая, продолжали держать твердый шаг, горя лишь одним желанием: выполнить и перевыполнить дневную норму. За нашими крепкими спинами смыкалась, словно дверь в наш подъезд, вечная таежная чащоба. И был день, и была работа, и был смысл бытия…»

В течение перевода одним глазом я наблюдал за рассказчиком, чтобы по скупому движению его суровых губ и шевелениям пальцев рук и ног понять, сколь точно мне удается передать ходовое продвижение его мысли; другой глаз мой следил за Павлом, чтобы он, значит, правильно понял мой пересказ. И если Юрий Палыч суровел на моем левом глазе, то на правом глазе — лейтенант Павел размягчался дружеским смехом, все ниже ложась на стол посреди тарелок. Веселый человек наш Павлик, право слово!


В перерывах, когда подкреплялись закусками, смотрели мы с Павлом на суровое лицо знатного таежника и думали каждый про себя: да вот, досталось человеку переживаний по самые невозможные некуды. Теперь ведь пока не урезонит свои нервы остатками заработанного, — не успокоится, тут мешай не мешай, а все одно человеку от наработанного освободиться надобно. Для легкости жития и промышления сути.

Когда мы поросенка махонького всего от хвостика до пятачка оприходовали да кваском мятным запили, а свежезнакомые попутчики мои еще и вина попили, то никак они не могли решить, кому из них платить, — так они желали благодарность друг дружке выказать. Один, я так понимаю, за рассказ наставительный, а другой ― за внимательное слушание его же.

Возвращались уже затемно под звездочки на небе и лай собачек из дачных домов. Я беспощадно, но молча, корил свою обжористую натуру и мягкотелость, по причине коих не могу отказаться от застолий, которые стали от высокого народного достатка нормальными.

Мои сотоварищи по вечерней прогулке у входа в подъезд долго решали: еще им усугубить или полусухими разойтись по местам лишения мужского общения. Так нерешительно и разошлись.


Утречком на работе своей получил я ответственное поручение по производству упаковочного ящика из рук самого главного инженера Левываныча. Подобрал я нужного материалу: люблю, когда все под рукой, чтобы не отвлекаться, полностью отдавая жар своего сердца творчеству.

Режу досочки под размер, остругиваю, а сам думаю, до чего же мне дерево-то нравится. Досочки у нас сухонькие, ровненькие; возьмешь их в руки — а они теплые такие, будто живые. Конечно, разные они, смотря по породам. Березка, хоть и красивая по рисунку и белизна в ней прямо жемчугом отдает, но тяжелая в обработке. Пихта — эта розовая, как семужка, и на солнышке лимоном попахивает. Лиственница – эта самая смоляная, будто янтарь – не успеваешь смолу соскабливать с инструмента. Зато уж сосенка – вся, как струночка прямехонькая, и легкая, будто пушинка.


Вот из сосенки и соорудил я этот ящичек, внутрь его разных перегородок наукреплял, согласно чертежику, поставил на помост ― да и залюбовался работой. Сам думаю, что ежели краской или лаком «эн-цэ» покрыть, ― то весь праздник испортить можно. Попросил уважительно бригадира нашего выдать мне лаку финского, что недавно на склад поступил. Проникся Федотыч важностью момента и выдал банку красивую такую. Крою лачком и наблюдаю, с какой благодарностью сосенка моя впитывает лак этот восковый и красивеет прямо на глазах. Очень приличный ящик получился.

Стою, любуюсь уже под конец смены, а тут и главный подходит. Работу отметил положительно, но сурово, чтобы не вздумал подчиненный нос задирать – это правильно. А сам просит еще надпись сделать. И бумажонку эту с оглядом в карман спецовки моей сует. Вынес я на свежий воздух ящичек, присел на солнышко и давай кисточкой выводить, чтобы красиво и аккуратно буковки легли. Заработался, зарадовался, не заметил, как день рабочий кончился.

Трафаретом значки уже разные набиваю: зонтики, рюмочки и цепочки, вдруг слышу сзади себя крик нашего особиста Геннадия Егорыча: «Ты, что, Иван Платоныч, совсем в тюрьму захотел? Может, ты и родину уже продаешь?» Никак нет, говорю, не имею такой привычки, чтобы родину кому продавать, а сам оглянулся со страху и вижу, что он папкой кожаной своей показывает на людей прохожих, что за нашим сетчатым забором идут и на нас от любопытства любуются. Потом замычал он что-то и на надпись мою этой же папочкой показывает: «Устройство отстрела второй ступени Изделия ДБ-007. Адрес: Второй ракетный пояс…» Признаться, я и сам впервые все вместе прочел… И хоть ничего толком не понял, но проявил бдительность и в героическом порыве бросился на эту страшную надпись и закрыл ее своим телом.

Особист короткими перебежками под перекрестными взглядами зазаборных врагов, вероломно глядящих на наш мирный созидательный труд, побежал за подкреплением. Нашел в цеховом тылу двоих тяжелораненых зеленым змием бойцов и приказал им меня вместе с ящиком эвакуировать в укрытие. Бойцы, которым не дали добить свои законные фронтовые пять-по-сто-грамм, громко переживая перерыв в любимом занятии, дотащили нас до столярки и отлепили меня от ящика. Подумал я в ту минуту: как удачно, что лак был не наш «эн-цэ», а то бы меня из ящика пришлось выпиливать. А это ж какой перерасход материалов!


Отметив, что нашими героическими усилиями сохранена важная государственная тайна, Геннадий Егорыч все-таки дал волю своим напряженным нервам и оглушающим шепотом спросил, какой, мол, враг народа заставил меня — работника без допуска — писать эти страшные буквы. Главный инженер, говорю, кто же еще? И бумажку левыванычеву ему предъявляю, как вещественное… Заскучал он тогда и еще более громким шепотом: «И-штоп-ни-ка-му-у-у-у!»

Втроем отступали мы с передовой. Два бойца радовались, что у них «еще осталось», а я сильно переживал за нашего особиста: какая же у него все-таки вредная и нервная работа. А самое для него грустное — это его обособленность от коллектива тружеников, которые обходят его стороной, видимо, по привычке суровых времен. Под наплывом этих рассуждений подошел я к особисту Геннадию Егорычу, положил руку на его приспущенное плечико и проникновенно так сказал: «Вы, Геннадий Егорыч, не подумайте… Мы вас очень даже уважаем, а труд ваш героический ценим высоко. А лично я вас, как есть, просто даже люблю, как старшего брата». Долго смотрел в мое лицо этот бывалый человек… Потом, наверное, поборол что-то внутри себя и протянул свою руку на предмет дружеского пожатия. «Спасибо, — говорит, — а я и не знал…» Я и сам не знал, пока не побывал с ним в боевой операции.

Только потом уже довелось мне понять до всей глубины сути трагичность и великую подвижность судьбинушки этого с виду неприметного человека. А случилось это понимание во время нашего приятного общения с лейтенантом Павлушей.

Сидел я вечерком на нашей лавочке, дышал и любовался на детишек, которые играли в песочнице. Песочек речной им завод привез на самосвале — чистенький, беленький — вот малышня и копошилась там под приглядом заботливых мамаш. Детишки нынче одеты красиво, как на праздник, сами такие сытенькие, щекастенькие, веселенькие — любо-дорого на них поглядеть.

Вспомнилось тут мне детство мое босоногое. Накатило эдак… Идем, бывало, с матушкой моей ненаглядной… Уж такая матушка у меня была, что просто нет и не бывало таких ни у кого. Отпустит отец нас в церковь, только предупредит, чтобы мы там не выставлялись особо. Времена тогда стояли такие… И вот идем вместе, а она, голубушка моя, при каждом нищем да калечном останавливается — много их тогда по дорогам сиживало… Копеечку медную или хлебушка даст, а сама глазки свои все платочком промокает. Отойдем в сторонку, а она присядет ко мне, обнимет и давай плакать мне в плечико, как ей жалко всех… До сих помню, как она сквозь слезыньки свои шептала: вот как, Ванечка, жалко-то, что готова всем несчастным да убогоньким всю себя по кусочкам раздать. Жалко так всех ей было, голубушке моей ненаглядной…


Присел тут рядком и наш Павлуша. Он с работки своей возвращался. Присел и тоже на детишек веселеньких поглядывает. Сидит и рассуждает, что вот послали его в командировку аж в Узбекистан и велели везти туда подарки местному начальству, чтобы они посодействовали ему в работе по поимке вредных преступников. Выдали ему для этой цели талон в «Елисей», чтобы в тамошних закромах он присмотрел, что получше. Походил он там, поглядел на подземное изобилие, набрал в портфельчик баночек с бутылочками, а самого ненароком грусть посетила. И в этой грусти решил наш Павлуша, что нечего этих узбеков кормить, когда наш народ начинает забывать вкус настоящей пищи, какую раньше кушал любой нормальный русский человек.

Вставай, говорит, Иван Платоныч, будем восстанавливать национальную справедли­вость в отдельно взятом дворе. Сурово сказал наш блюститель, так что никак нельзя не подчиниться и ослушаться. Помог я ему вынести стол во двор и примостить под березку. Выставили большущие колонки музыкальные в открытые окна его апартаментов. Хозяин музыку свою необычную включил, пояснил, что это концерт композитора Чайковского под номером один. Затем тарелки, вилки и стаканы на стол поставили. Из портфельчика вынул Павлуша весь свой ассортимент и по столу рассортировал, чтобы каждому равномерно от щедрот елисеевских досталось. Я только спросил его, что же это наше начальство узбеческое, совсем без подарков у нас осталось? Может, ему чего другое подарить? Вон у меня в шкафу платок с рисованным петухом имеется. Не волнуйся, мил-друг Платоныч, говорит Павлуша сурово, я уже придумал все как надо. Я им матрешку большую привезу, пусть играются. И красиво, и развивает. Это правильно, говорю, опять же дружбу народов укрепляет. Ведь, им, поди, тоже чего-то красивого хочется, а то у них там один урюк, арык и пекло.

Понемногу народ придворный к нам стал подтягиваться и рассаживаться: Юрий Палыч, Нилыч, Капитолина, Саня, Иринка и другие, кто захотел. Правда, те, кто лично Павла не знал, но слышал, что он милиционер, — эти принимать участие опасались.


Стали друзья-соседушки винцо заграничное разливать да баночки незнакомые отпирать. Женщины придворные поднесли еще своего обычного: холодца с хреном, огурчиков малосольных, лучку зелененького с подоконника. Мужичков своих к их огромной радости в магазин послали: а как же! — такое торжество, да еще во главе с большим начальником! Которые постарше, стали вспоминать, что раньше вот так же во дворе все большие праздники летом справляли, а теперь все по лесам, как разбойники, взяли моду скрываться. Эх, приличное застолье наш Павел организовал! Наведался и участковый наш, но поговорил с Павлушей и получил от него заверения, что все будет в порядке, что он самолично проследит. Участковый бутербродик с паштетом гусиным взял, а от жидкого отказался, посетовав, что при исполнении, вот.

Смотрю — народец разулыбался и заговорил прилично так, без выражений. Женщины тоже улыбаются: мужички все при них, все на глазах, баловать при начальстве стыдобятся. Под музыку композитора Чайковского наше застольное население стало вспоминать свои познания про консерватории, симфонии и скрипки. Получилось шумновато, но культурно.

И вдруг рядом с нашим столом появился Геннадий Егорыч в военной рубашке, холщовых шортах и панаме — сразу его в таком наряде и признать трудно. Павел смотрел на нашего особиста, а тот — на наши закуски. Я их, как водится, познакомил. Геннадий Егорыч присел за стол и уважительно подцепил щепотью маленький бутербродик с черной икоркой. Пригубил рюмочку экспортной «Посольской», прислушался к внутреннему растворению, потом к внешним разговорам про культуру музыки — и вдруг решительно встал. Пробурчал под нос, что вот прямо сейчас вернется, но не один, а с мамашей. Павлик посмотрел на меня, что, мол, за мамаша у него такая, чтобы ее за стол необходимо приводить. Я пожал плечами и сказал, что с мамашей его еще не знаком, только человек он героический, потому как сам давеча испытал его в боевой обстановке.

И вот видим мы очень даже удивительную картину: идет наш Геннадий Егорыч низко согнувшись, а на спине его — громадная рыбина с костями наружу. Хвост этой чудищи по песку волочится. В руках у носильщика булькает канистра. Наше застолье в удивлении встало со своих мест и бурно приветствовало появление эдакого богатства. Потом все в одночасье закрутилось, как в старом кино. Народ в едином порыве принес тазик, большой нож и клеенку. Из нутра этой зверюги вывалилось в тазик с ведро черной икры. Кто резал рыбу на куски, кто разжигал огонь в мангале, кто икру солил и перемешивал. Потом жарили шашлыки из этой осетрины, икру кушали ложками, из канистры разливали пиво в банки.


В это время мы втроем сидели за столом перед тарелкой черной подсоленной икры с желтыми прожилками и слушали удивительный и трагический рассказ Геннадия Егорыча. Так вот, рыбину с пивом привез ему самолетом из плавней боевой друг, который с большим трудом разыскал его. Оказывается, сразу после выпуска из спецшколы всю их группу из восьми человек посадили по приказу в военный самолет и, ничего заранее не сказав, повезли куда-то в неизвестном направлении.

Летели они через горы и моря много часов. Вышли из самолета в жаркой африканской стране. На военном аэродроме пересадили их в бронетранспортер и повезли через джунгли на боевую позицию. Посадили в окоп и приказали держать оборону до прибытия подкрепления. Сидят наши воины в окопе и ничего не понимают: ни где они, ни зачем они тут, вообще ничего… Жарко, сыро и тихо. Только мухи жужжат и птицы незнакомые орут, что тебе наши вороны, только с красными носами. Пустили они по кругу фляжку со спиртом, и только она дошла до нашего Геннадия, как вдруг бабах! И все! В смысле ничего!

Очнулся Геннадий Егорыч в госпитале, уже в Москве. Сколько пролежал там, как его довезли, — ничего не помнит: полная контузия! Только спустя много лет узнал от своего друга, что всех, кроме их двоих, положило одним снарядом. А их удалось спасти и вернуть на благодарную родину. За эту операцию их с другом представили к званию Героя и сразу выпроводили на пенсию по инвалидности.

Кушали мы икру, шашлыки из осетрины и думали, как же все-таки загадочна и подспудна судьба человека в мироустройстве бытия… А вокруг нас под музыку композитора Чайковского веселились наши соседи и не знали всех секретов, которые стоят на страже их покоя и мирного труда. А над ними в синем небе зажигались и мигали звездные галактики.

Только несмотря на общий благодушный настрой, и звезды, и секретные подвиги наших доблестных бойцов… Только, все одно, хоть малость, но подпортили нам праздник единения, так сказать, народов всего нашего двора.


А случилось такое событие. Хотя, если позволительно будет, мне бы лучше рассказать сначала. Недавно в наш дом поселилась одна молодая парочка: Ирина с Димой. Снаружи они, как все, правда, оба тощенькие какие-то, не то что, скажем, наша гордость и отрада глазу Капитолина Игнатьевна… Эти оба тощенькие. Правда, ученые, как сами сказали мне потом. А в нашем доме они потому оказались, что бросили свою ученую работу и устроились за квартиру на завод работать, а завком комнатку им здесь и выделил.

Поселились они, значит, живут тихо и спокойно. Дня два-три. Потом на заводе зарплата случилась. В этот самый день они и разбуянились. Сначала, ну все как у людей: прошмыгнули мимо нашей лавочки с полными звенящими сумками, выходили потом веселыми и разговорчивыми покурить. А потом все и началось. Кричат, ругаются, поодиночке выбегают во двор — снова ругаются. Слов наших вразумительных не слушают. Кончилось тем, что подрались и получили строгое внушение нашего доброго участкового.

И вот те снова. Тут играет музыка, люди тихо про культуру без выражений говорят, про скрипки и барабаны, шашлыки кушают и радуются. Вдруг — крик, будто кошку за хвост дергают. А это наша Иришка поревновала Диму своего к новой красавице Маргарите Димитриевне, супруге нашего Павлика. Так нет, чтоб как все! Пошипеть там немного, ущипнуть под столом — какой там! Увидела, как Дима красотой женской залюбовался… Так, милая, это ж все мужички засмотрелись, как она появилась. Что здесь такого? И никто за это мужичкам своим ничего особенного не устраивал. А эта Иришка, как увидела такой явный интерес к другой красивой женщине — трееесть его кулачком в глаз, и в крик: «Убивают! Караул! Помогите!» Какой там убивают, когда Димочка глазик кулачком потирает, головкой эдак вот потряхивает и задумчиво людей разглядывает.

Тут уж я не выдержал и ринулся на солидарную помощь. Подступил к разбушевавшейся Иришке и давай урезонивать. Что, мол, ты это на мужа своего законного ни за что ни про что руку поднимаешь! Да разве только он один красотою Маргариты Димитриевны любуется? Да мы тут все, как один, радуемся, глядучи на эдакую достаточность, потому как на то она и красота, чтобы людей радовать. И не только на Маргариту Димитриевну любуемся мы, но и на Капитолину Игнатьевну, потому как и ей тоже красоты и достоинства отмеряно в большой полноте. А мужа в глаз ударять — это неправильно и людям окружающим — соблазн нехороший. Иришка успокоилась малость, подышала поглубже, а сама и говорит мне, что, вроде того, ничего страшного не случилось, и просила, чтобы я им не мешал по-ихнему, по-домашнему, значит, отдыхать. Потом обняла своего раненного в глаз мужа за шею и повела домой. И была у них непонятная народу между собой симпатия.



То ли по причине моего резонного заступления, то ли просто потому, что человек завсегда уважает другого, когда тот его уважает, только приходит однажды ко мне Дима и предлагает прослушать его мечту-идею. Я в это время как раз изготовление щей с грудинкой завершил, насыпал ему в миску, и мы слушали друг друга в процессе дегустации и насыщения.

Для зачина вспомнил я тут вслух об одной добрейшей женщине, что жила в нашем городе и дружила душевно с моей предобрейшей матушкой. Звали ее Михалной, а была она украинкой. Полжизни прожила среди русских, а все говорила по-украински, да как сочно, да так густо! Бывало, наливает борща, а сама говорит, что насыпает. Да так ведь оно и было: в ее борще ложка стоймя стояла. Питались-то мы после ухода нашего батюшки в мир иной очень даже скромно. Матушка вообще через день кушала похлебочки жиденькой картофельной или, скажем, кашки перловой, хотя при этом очень веселой всегда была, и в теле, ну, то есть никто ее доходягой-то не видывал. А уж я, сколько ни ел, а все голодным бывал. Матушка говаривала, что это я расту так. Вот и кормила при каждом удобном случае меня Михална своим борщом знаменитым. Я уж потом по разным местам его пробовал, но чтоб такого душистого и вкусного, как у Михалны, ― это уж никогда.

Так вот про Димочкину идею-то… Она ведь и мне тоже понравилась. …А живет матушка нашего Димитрия в славном городе Пенза в своем домике, и очень ей нравится ходить по земле босичком. Я и за Димой с Иринкой это естество замечал: они тоже босичком везде шлепают, чтобы ноги после ботинок душных роздых имели.

В течение двух уже лет сынок ведет переговоры со своей мамашей на предмет объединения на нашей земле в единое родственное хозяйство. И матушка вроде уже поддается, только для полной и безоговорочной ее согласности нужно деньжат прикопить, чтобы там домик продать, а здесь домик купить. Хороший сынок у пензенской мамы, заботливый, и землю уважает. По этой самой причине Дима наш из своей бывшей жизни в новую прихватил множество связей и особое о себе мнение народа.


Дело в чем? Работал наш Димочка в художниках при тресте, имел студию для рисования плакатов и стендов. Да, так он и называл свою покрасочную халупку: студия. Непонятно, но зато красиво! И в эту самую студию местный народ сносил разную старинную утварь, как-то: картины, часы, канделябры и прочие лампы керосиновые. И так народ его зауважал, что до сих пор носит ему эту старину. Только в чем проблема? Везде в комиссионках, куда Дима их сдает, паспорт требуется, а он свой паспорт куда-то недавно затерял. Или кто припрятал. Например, Иринка, чтобы наш Дима с матушкой не объединялся, а она имела бы доступную возможность воспитывать его по-своему, что она и демонстрирует народу. И за что ее народ стал остерегаться, особенно ежели к примеру мужского полу.

А вот и суть Димочкиной просьбы ко мне: нужно с ним съездить в комок и сдать по своему паспорту часики. Пошли мы тогда пешочком в его бывшую студию. Ключи он до сих пор не сдал и даже иногда подрабатывал там, когда у нынешнего художника наступала запарка. Студия кроме плакатов и стендов просто увешана и завалена старинными вещами. Выбрали мы настенные часики, подобрали к ним ключ из гитарных за двенадцать копеек из музыкального магазина. Я еще лачком корпус часиков этих покрыл. И заиграли они, что тебе новые.

Поехали электричкой, а потом на метро до Октябрьской и сдали там безо всяких сложностей. Правда, когда вышли, Дима напомнил, что стоял там такой лысоватый мужчина с глазами и все этими глазами запоминал, потому как он из органов. Но нас это не должно интересовать, потому как за нами правда и светлая мечта-идея.

Через неделю часики наши были проданы, и мы поехали получать денежки. Получили беспрепятственно, и Дима предложил поехать в магазин «Олень» за дичью. На троллейбусе доехали, в магазин зашли и подходим в отдел мясной дичи. А там на витрине: оленина, медвежатина, мясо изюбра, куропатки, глухари, перепела… Дима настоятельно советовал полярных куропаток, потому что они беленькие и недорогие, всего по два рублика. Купили мы парочку этих пулярок, сыру хорошего и вина узбекского сладкого.


Домой привезли и стали готовить. Очень я зауважал этих птичек, особенно когда Дима им желудочки разделывал, потому как там оказались сережки ольховые, легкие, будто пуховые. Куропаток ощипали, пламенем над конфоркой от пуха обожгли и поставили жарить на топленом масле. В общем, устроили себе вечер общения и дегустации. Куропатка в жареном виде мне понравилась: напоминала курочку, только вкусом богаче, будто есть что-то от уточки или, скажем, от индюшки. А Дима наш за этой трапезой разошелся, разговорился, что тебе на концерте. И про картины художников разных говорил, и про музыку джазовую, и про старину историческую, а уж как про матушку свою заговорил, то мы аж с ним обнялись по-братски, так его полюбил.

Встал он тогда в порыве, потащил меня в свою комнату и из-за шкафа достал картину в рамке. Пылищу сдул и обратно в моей комнате на стол среди тарелок поставил. На картине той имелся глаз и ухо в каком-то розовом бульоне с укропом. Это что за страсти, спрашиваю, а сам осторожно подальше отодвигаюсь. Так это портрет моей мамочки, говорит. За что ты так-то старушку, спрашиваю. Обиделся Димочка тогда, ничего вы не понимаете, говорит, это вам не пирожные с ванилью — это настоящее свободное искусство. И вот для таких, как ты, Иван Платоныч, я специально написал тут в уголочке стихи, чтобы понятно было. Чтобы вы, темные махровые реалисты, смогли въехать в суть глубины изображения. Смотрю в уголок. Точно, есть буквы какие-то. Присматриваюсь, а там слова написаны. Читаю по слогам, потом перечитываю и вот что получилось: я мамочку свою люблю и дом красивый нам куплю. Ну, вот, говорю, теперь все как у людей, и даже мне понятно стало. Молодец, говорю, что маму свою любишь!

В этот самый трогательный момент заходит к нам, то есть в мою комнату, где мы так тепло сидели, Павлуша и протягивает Диме билеты на поезд. Вот, говорит, достал из последних сил, собирайся и прямо сейчас поезжай. Дима даже подпрыгнул: как это собирайся, а как же работа, а как Иришка? А я тебе, говорит Павлуша, повестку заполню и справку выдам, если нужно, что ты привлекался к поимке важного преступника. На том и порешили. Но тут Дима взмолился, чтобы мы, его верные друзья, помогли ему с багажом, по причине объемности и тяжести.


А мы — пожалуйста, нам только давай, мы сразу «за»! Оделись с Павлушей в рабочее, навьючились и поехали. Сначала ехали на машине, потом тащили вещи по перрону до поезда, посадили Диму в купе, обложили его свертками, сумками, а самое главное — плиту электрическую двухконфорочную для его пензенской мамы примостили: никак не хотела она в купе входить. Проводница, как увидела купейный склад промтоваров, заволновалась, но в этот момент Павел предъявил ей свои милицейские документы и пояснил, что это спецоперация по доставке особо важного груза. Девушка важностью прониклась и сразу успокоилась, даже обещала нашему Диме всяческое содействие на предмет чая или кипяточку.

Поезд плавно укатил в пензенские дали, а мы стояли еще на платформе, помахивая руками. Тут к нам подскочила шумная дамочка и приказала ехать за ней. Ехать — это потому, что при нас осталась тележка на колесиках из-под плиты Пензенской старушки. Что тут сделаешь? Поехали. Под табло нас ждали двое детей и одиннадцать сумок с чемоданами. Что смогли, мы взгромоздили на тележку, а остальное — на спины и вручную. Так до поезда дамочку с детьми и сумками довезли. Поблагодарила нас дамочка, сунула червонец, и мы расстались. Поезд их уехал, а мы стояли и задумчиво глядели на червонец, рассуждая, можно ли это считать честным заработком или все-таки в этом есть что-то зыбкое. Так и не дорешили, потому что потащили нас следующие две дамочки к своим сумкам и чемоданам в самый дальний конец вокзала.

Часа через три мы уже сделали десяток грузовых рейсов и заработали около сотни рублей. Павел сложил тележку и мы присели на скамейку отдохнуть. Подходит к нам вежливый такой мужчина в усах и тихо спрашивает, мол, не надоело ли нам жить, или в крайнем случае не боимся ли мы, что нам ноги переломают. Нет, отвечаем, не надоело, и не боимся. А зря, сообщает нам усатый мужчина, потому что мы хлеб у трудового народа отбираем, а это карается вышеуказанным народом жесткими мерами пресечения. Тут нам стало, конечно, стыдно, потому как мы с Павликом завсегда за народ радеем и сильно за него переживаем. Как, спрашиваем с повинными головами, нам смыть позор и обратно вернуть доверие трудящихся масс. Такое, отвечает мужчина, смывается или алой артериальной кровью или белым вином. Мы выбрали второе и пошли в ресторан.


Пока мы брали бутылки с китайской водкой с наценкой сверху и с морковкой внутри, задрав головы, любовались высотой потолков. Кажется, что вот запусти сюда транспортный вертолет, — и ему тесно в эдакой высотище не станет. Когда мы с тремя трудящимися носильного фронта присели смывать позор, то разговорились об их работе. И что характерно, заработки у них немаленькие: аж тысяча рублей! Это куда же можно потратить эдакие деньжищи, если мне своих двести тридцать всегда с лишком. Тогда один из носильщиков поднял палец по-умному и сказал, что есть много всего, что следует купить. И стал называть разные вещи. Слушал я его, слушал и все не мог понять, зачем мне, к примеру, второй телевизор, если мне и первого не надо. Или вот, костюм немецкий из чистой шерсти, если я ношу наше трико за рубль сорок из ЦУМа уже десяток годков и сносу ему не предвидится. Или вот, еще зачем собственная машина, если электрички с автобусами и троллейбусами еще бегают. Странные люди… Но Павлик слушал с большим интересом и в конце разговора внимательно спросил, можно ли у них устроиться на работу и сколько за это нужно отдать. Снова для меня пошла китайская грамота, но понял я, что тысячу надо заплатить, чтобы потом тысячу в месяц получить. А думал наш Павлик в это самое время о нашем друге Палыче. Вот он какой заботливый, наш лейтенант Павлик.

Когда все, что можно, мы уже смыли — и позор и свой заработок, — решили воротиться домой, чтобы порадовать Палыча устройством на новую работу. Приезжаем, приходим в родной дом, а вокруг комнаты, где живет наш Палыч, нездоровый ажиотаж наблюдается. Ну, точно: окрутили нашего знатного таежника на полторы тысячи, чтобы он купил видео­маг­ни­тофон, что к телеку подключают и фильмы нехорошие смотрят.

Окрутили-таки, шельмецы, да еще у него этот… видеосалон бесплатный устроили. Вошли мы поговорить, а Палыча не узнаем — сидит в белом джинсовом костюме с фужером шампанского в окружении соседей и разных пришельцев. Ну, пришельцы, как увидели лейтенанта, — так их будто ветром сдуло, а соседи ничего: сидят и смотрят, как оборотни человекам пальцы отгрызают, жуть!..


Поговорили Павел с Палычем про носильную работу, пришли они к согласию сторон, а я в это время смотрю и смотрю эту гадость с оборотнями — и оторваться не могу. Притихли и уставились в экран таежник с лейтенантом. Между диваном и телевизорной тумбочкой стоит ящик с шампанским, а перед ним Нилыч сидит и разлив шипучего зрителям совершает. На экране — то наши побеждают, то оборотни — нас всех захватило: мы тоже не из сена сделаны — живые. Пока наши этих страшилищ не закопали по местам постоянного захоронения — мы, как пьяницы к бутылке, к телеку прилипли.

Потом еще смотрели про американских гангстеров; потом про акулу большущую с челюстями, потом… в голове все перепуталось. Утром маленько поспали — и снова к видику: дальше смотреть то, что еще не видели. Так выходные и провели в переживаниях за наших, которым ихние супостаты покоя не давали.

В понедельник, когда пришел на работу, наши смеялись надо мной. Говорят, что, наверное, все выходные я пропьянствовал. Да нет, говорю, почти не пил, то есть все как обычно, а выгляжу помятым, потому что с силами зла боролся через переживания. И давай им про видик рассказывать. Заслушались они, даже про работу забыли, подошел начальник цеха и тоже заслушался. Так рабочий день и прошел в говорильне. Когда смена кончилась, Федотыч решительно осудил это явление и сказал, что мы должны с ним бороться и не допустить распространения этой ядовитой чуждой заразы в наши стройные ряды. И мы, все как один, единодушно согласились.

Вечер выдался тихий и без особых приключений. Только Нилыч заходил и спросил, нет ли чего, чтобы голова не болела. Предложил я ему на выбор чайную травку бабушки Маруси или настойки ее же производства на тополиных почках. Выбрал он настойку, выпил с полбутылки, порозовел и ушел в лес подышать и землянику собирать. Я на его приглашение отказался и с книжечкой прилег на кроватку про маленького мальчика почитать, который ходил до революции со своим дядькой на Троицу в Лавру. И уж так мне этот занятный мальчуган понравился, что оторваться не мог. Будто его детскими глазенками на ту жизнь глядел и радовался, что так много хорошего и доброго вокруг.


Тут дверка моя приоткрылась, и зашла Иришка в гости. Села за стол к окошку и смотрит на бутылку, что осталась неубранной после Нилыча. А сама грустно так про жизнь рассказывает, что мол, не удалась она, что у мужа свои интересы, а она целыми днями-вечерами одна-одинешенька. Слушаю, а сам жалостью наполняюсь: оно ведь всегда людей жалко, когда они вот так про жизнь грустно говорят.

Тогда я немного рассказал ей про свою судьбинушку. Только вижу, не нравится ей, что моя жизнь такая хорошая и что я вполне ею доволен. Тогда я замолк и снова принялся ее слушать, чтобы посочувствовать ей и успокоить. Вижу, тянется она к бутылочке тополиной, наливает в стаканчик и на пробу его пригубляет. Я молчу, будто и не против. Она удовлетворительно кивает своей махонькой головкой в коротких волосиках и снова наливает. Подождала, пока разойдется по периферии, глазом на меня скосила, и увидел я тут, что бабонька в свой глаз шалость запустила. И вижу я, что на глазах бабочка эта самая начинает холостеть. Это я по голосу своему заслабшему и легкому трясению в коленках обнаружил.

Ой, думаю, только этого мне не хватало, чтобы в собственной крепости меня ворог погубил. Встал решительно и мужественно убежал в лес Нилыча искать, чтобы тоже ягодок к ужину собрать.

Бегу, вижу Коленьку с обыкновенной его пол-литровой баночкой сметанки: очень он ее уважает и каждый день за свежей ходит. Коленька у нас горбенький, махонький такой, а солидный, что тебе генерал при лампасах, так и кажется, что не он тебя ниже, а ты на него задрав голову смотришь. Коленька у нас знает все про всех. Вот я у него и спрашиваю, не видел ли он, куда наш Нилыч пошел: низом через дом культуры или по железке через мостик. А Коленька и говорит, да так обстоятельно, что, мол, посидел Нилыч на лавочке при подъезде, дождался там Юрия Палыча, и вместе они в сторону дачного магазина тронулись. Ну, думаю про себя, значит, Нилычу ягода-земляника ни к чему, потому пошел я один.


Зашел в лес, а там — одна тишайшая красота. Березки беленькие стоят, в озерной водице отражаются, под ногами цветочки разные пестреют. Птички поют со всех сторон. Зашел в лес поглубже от тропинки, и вот она — пошла земляника одна крупнее другой. Стал в кулек газетный собирать, а у самого голова от духа земляничного аж кружится. Пробрался сквозь густой малинник — и здесь ягод малиновых красненьких насобирал. Пару десятков подберезовичков в траве отыскал. Смотрю: класть добычу больше некуда, ну я и успокоился.

Присел в травку, а сам думаю, как же все здесь разумно и достаточно сотворено. Все живет в единой гармонии существования, все всему сожительствует, все всех питает. Каждая былинка, каждая козявочка при деле находится и свой посильный вклад в бытие творения великого вкладывает. Добрый человек войдет в эту гармонию и ни в коем случае даже веточки не сломает, только соберет плоды, ему предназначенные, полюбуется и уйдет себе обогащенный и очищенный.

Выходит, что только от злых человеков в природных бытийностях красота страждет и нарушается. А зло в человеке откуда? Да сам он эту гадость в себя посадил, потому как нет в нем никакой необходимости. Все люди добро уважают, все на него отзываются. Вон как все к солнышку тянутся, когда оно со своим теплом на небушке появляется. Сразу все из домов выходят — и злые и добрые — и радуются, радуются светлости этой. Или, к примеру, красота природная. Тоже всех к себе зовет, и все внутри ее веселятся сердечно: и малые и старые, и …все.

Возвращаюсь домой, захожу в комнату, смотрю: на столе пустая бутылка и записка, на которой накарябано карандашом по-умному с завитушками: «А своею добротою я сейчас вас всех урою!» Экая шалая женщина эта Иришка!.. Ну так, ушла и ладно. Несу грибы на кухню жарить и ягодки помыть. А там Линочка с Маргаритой Димитриевной гостя важного развлекают. Я по-тихому к раковине продвигаюсь, а они меня увидели и говорят громко, что вот и наш Иван Платоныч явился самолично. Сзади меня обнимают руки, оглядываюсь – ба! Да это же Вадик, только весь при параде. Да при таком параде, что и не узнать его.


Откуда прибыл, спрашиваю, почему давненько не заезживал? А дело в том, что Вадим наш, как из своей комнатки за номером четыре в столицу съехал, иногда по старой памяти заезжал, навещал нас, и вдруг пропал. Вот, говорит, не заезжал, потому как в Америке обосновался и только вот собрался навестить родные пенаты. И пока я грибки с картошкой жарил, стал он рассказывать, как у них в Америке хорошо и весело. Машину, говорит, прикупил себе длинную, как крокодил. На работу в газету русскую устроился, статейки пописывает для наших беглых эмигрантов. И в рестораны их хаживает, и в парки их ходит. И получается, что все у него очень даже хорошо. Да, так и сказывал, что вот де все-все у меня хорошо!

Как я закончил грибочки жарить, он за мной увязался. Возьми, говорит, меня к себе в комнатку ваших грибков покушать. А сам берет бутылку квадратную с мужичком на картинке и за мной идет. Стал он пить из этой бутылки, грибками закусывать и снова про жизнь хорошую говорить. Оно, конечно, может, там и хорошо, но только зачем столько раз одно и то же говорить. Заподозрил тогда я что-то в нем неладное, спрашиваю, а не грустишь ли ты, Вадик, там у себя по вечерам? А откуда ты, Платоныч, это знаешь? — спрашивает в удивлении.

Выпил еще, грибки ложечкой соскоблил со сковородки и давай совсем по-другому мне пересказывать. Оказывается, вокруг него все как один скряги, и даже одолжить рублевик ихний зеленый до получки не у кого. Я в это самое время земляничку с малинкой по стаканчиками разложил, сахарком сверху присыпал и ему стаканчик протягиваю. Загляделся он на свою порцию, обнюхал даже, ложечкой помешал и ягодку за ягодкой в рот стал закидывать. Совсем он тут загоревал и заплакал. Да что там говорить, плачет, не жизнь там, а одно сплошное мучение русскому человеку, потому что никто нас там не понимает, а только издеваются и свои доллары под нос нам суют, вроде, вот что здесь главное. А уж как задушевно поговорить с кем — это вообще мимо кассы, кабыть и нету этой самой души у них, вынули, выбросили и вместо нее долларов напихали. А ему все сны про нашу природу снятся, и про людей наших добрых и отзывчивых, и про дом вот этот самый, в котором мы сидим и не знаем, какие мы тут все поголовно счастливые, олухи мы эдакие!


Плакал Вадик, а я его обнял за плечико и говорю, чтобы назад он и не торопился. Нет, оно конечно, если нужно, вернись, но сначала здесь у родных корней сил наберись. А там и реши, как правильно жить: на родине с душой, или на чужбине с долларами. Да вот, говорю, ты если хочешь, здесь у меня и поживи. Ложись на мою кроватку, а я себе на полу тулупчик кину, валенки под голову примощу и скатеркой прикроюсь — так вот и разместимся. А по вечерам после работы будем в лес ходить и земляничку его любимую станем каждый день собирать и кушать с сахарком. Поплакал Вадик маленько, вытер глазоньки, да и заснул себе спокойненько.

Вышел я перед сном посидеть во двор. Присел на лавочку и задумался в тишине. Вот ведь какие люди интересные. Ну, что бы им не жить у себя дома, в своем положении судьбы и не радоваться тому, что есть. Ведь на самом деле мы даже того, что имеем, в полноте сути не понимаем. А ты попристальней погляди окрест, на людей вокруг, в себя самого — это ж всю жизнь понимать это все — и не понять. Все нам чего-то на стороне нужно, а красоту рядом видеть не научились. Да что там снаружи — ты внутрь себя глянь — уж там внутри души твоей столько всего заложено, столько тайн, столько радости неизрасходованной лежит. Вот и ищи все это внутри себя, раскапывай и пользуйся себе. Вот, к примеру, взять скуку. Что это такое, если не лень душевная? Как можно скучать, когда за всю жизнь всех тайн жизнеустройства не разгадать. Приходилось мне видеть людей, в нищете живущих и счастливых, а рядом ходят другие при богатстве, а в душе их полная растерянность. Нет, богатство свое мы всегда внутри себя носим. Надо только эти россыпи раскопать и разбогатеть изнутри. Как бы этому всему научиться…

К концу недели во всем моем составе наметилась тягота. Что делать? А ничего, как только в церковь идти. Прихожу пораньше, свечки ставлю к иконкам, — а святые лица будто и заулыбались в ответ. Денежки, что от получки отложил, в щелку ящичка незаметно просунул. Стал в уголок, чтобы не мешать верующим. А передо мной — Спас Нерукотворный прямо мне в душу смотрит, и по-доброму и строго. Ножки мои заслабли, подрагивают.


Что мне, грешнику горемычному сказать Тебе, Господи? Чем оправдаться за свои нечистоты? Ничем, Господи… Ни единого дня, ни одного часика не сумел без греха прожить, подлый я и неразумный. Ничего хорошего во мне не сыщешь, Господи. Вот он я перед Тобой, как есть неразумный, нерадивый и грязный. По всем делам мне самое место в огненном озере.

И за что только Ты даешь мне так много радости и столько любви Своей? Не достоин я и малой доли той красоты, которой Ты, Милостивый, одариваешь меня, подлого. Не знаю промысла Твоего, Господи, про меня. Не знаю, сподоблюсь ли спасения Твоего. Это только Тебе ведомо. Да уж за то, как я на земле пожил — только за это все благодарить мне Тебя — не отблагодарить вовек. Уж столько Ты мне по милости Своей и от богатств Своих немереных отмерил: вовек не расплатиться мне с Тобой, Господи. Всю жизнь ходить мне в должниках перед лицом Твоим любимым.

Если я чем сумею оскорбить Тебя, Господи, так, что отправишь Ты меня в озеро огненное, я не буду в обиде. Все это заслужил я грехами своими. Заслужил, Господи… Только знаю точно, что Ты милостив, уж так любишь Ты своих деток малых и неразумных, что даже матушка моя, голубушка, Царствие ей Небесное, так не умела любить людишек сирых и убогоньких. Так, как Ты, Господи, любишь, так никто на земле не любил. Не умеем мы, не умеем…

Ты видишь, Господи, как страждут и печалятся люди Твои, когда зло их трогает. Ты видишь, Господи, как радуются они, как малые дети, когда добро и любовь утешает их. Все страдают, Господи, без Тебя. И все радуются с Тобой... Всех Ты сотворил, каждому зажег огонек жизни в душе, чтобы согревал он и спасал. И нет плохих людей, потому что всех Ты любишь, всех терпишь, как мамы баловство деток шаловливых и неразумных. Такие мы, Господи: кормимся от щедрот Твоих — и объедаемся, пьем нектар от лоз Твоих — и упиваемся, говорим ли — похваляемся, делаем что доброе — все портим. Ну, как есть, малые и неразумные детишки. Господи, Ты наш Отец, Ты наш спаситель и охранитель, Ты наш утешитель, Ты господин всей жизни нашей. Что мы без Тебя?


Об одном молю Тебя, Милостивый, не оставь нас. Укрепи и меня, немощного, Господи. Сердце мое все как есть истомилось. Уж так жалко мне людей, Господи, так жалко, что не знают Тебя. Ведь, если бы узнали, как Ты милостив, как любишь человеков Своих, то не одно сердце не осталось бы в унынии, но все бы веселились радостью…

Поднимают меня с пола сильные руки. Гляжу: отец Сергий одной рукой к себе прижимает, а другой гладит меня по плечику. Шепчет мне на ухо, что вот, мол, снова Ванечка за людишек своих слезки льет, снова целую лужу налил на пол. Смотрю — точно, на полу передо мной мокро от слез. Ничего, говорит батюшка, ты поплачь, ежели плачется. Слезы твои — они много грехов смывают. А что снова половину зарплаты принес — это ты неразумно: совсем, вижу, обветшал одежонкой. А на что она мне, батюшка, что мне в театры ходить, спрашиваю. Да хоть и в театр, отвечает батюшка, ты еще мужчина молодой, тебе и в театр не грех сходить. Ну, ладно, Иван, ежели что, приходи ко мне, помогу тебе. Ах, ты, сапожник ты наш Александрийский…

И чего батюшка меня снова сапожником называет? Какой-такой Александрийский? Ну да ладно, вот уже и служба начинается, Господь с Небес на Престол сходит…



<< предыдущая страница   следующая страница >>