litceysel.ru 1 2 ... 25 26

Степан КАРНАУХОВ



ЕВГЕНИЯ


роман


ПРОЛОГ



День был редкостный для весенней Москвы - яркое солнце, наконец-то, вырвавшееся на безоблачное сине-голубое небо, оповещало, что приход весны неизбежен, скоро растает слежавшийся почерневший снег и обнажит знаменитые московские бульвары и скверы, заиграют солнечные зайчики на стеклах окон, очищенных от зимнего налета пыли и копоти, отражая омытые первыми дождями дома, мокрый асфальт и пробивающиеся на волю из почек молодые сочные листочки тополей и лип.

По набережной Москвы-реки неспешно и весело шли офицеры, они были молоды, красивы и очень уверены в себе. Заразительная молодость, не растраченная энергия и бьющая из них невероятная жажда жизни, вызывали у торопящихся встречных и обгоняющих москвичей доброе, а у некоторых завистливое любопытство. Девушки притормаживали ход, их фигуры становились еще стройнее, походка грациознее, на лицах вспыхивали кокетливые, зовущие улыбки. Совсем недавно, каких-то лет семь-восемь назад, эти офицеры жили одним единственным стремлением - быстрее одолеть сильного, жестокого врага, и, наперекор всему, остаться живыми, продолжить служение многострадальной Родине, еще выше поднять ее славу и величие, продлить победоносное шествие тех, кто воевал с ними и положил молодые жизни на суровом и победоносном пути от Москвы до Берлина.

Родина нуждалась в их служении и обережении и ради своего будущего на воинской службе они прибыли в военную Академию, в Москву, «с своими самоварами или чемоданами», то есть с молодыми женами, счастливыми или надеявшимся стать таковыми. Сияющий, просветленный день со слабым ласковым ветром удерживал офицеров на улыбающейся улице, к этой солнечной радости они вырвались из тесных и душных комнатушек. Их оживленный разговор с веселыми шутками, свежими анекдотами, не обидными подковырками незаметно, но настойчиво переходил на серьезный лад, на темы, волновавшие не только их.

— У меня такое ощущение, что передышка, выпавшая после Победы, завершается…


Это говорил молодой полковник Воронов Павел Дмитриевич, прибывший в Академию из оккупированной Германии, где оставался артиллерийский полк, которым он командовал, плотно сбитый, с массивной головой, с умными и волевыми глазами, он, казалось, вглядывался куда-то далеко вперед, возможно, в неведомое, но влекущее будущее.

— Тут и раздумывать нет смысла, все и без того как на ладони. Для чего сколотили НАТО? Это же не ансамбль песни и пляски, - ни то соглашался, ни то сомневался капитан Виктор Беседин.

Он выше всех ростом, но спокойнее других, больше своих приятелей напоминал кадрового офицера старой русской армии - тщательно разделенные пробором волосы, подтянутая, строго выпрямленная фигура, красивые голубые глаза, что придавало молодому офицеру, выходцу из курской деревни, благородство и некую аристократичность.

— Пусть что угодно сколачивают,— пробасил майор Дмитрий Никитович Ващенко, самый внушительный в этой компании, типично русский мужик с крупным носом, мощными скулами, широкой грудью, с русской удалью, размашистой душой,— они же не слепые, видели, как мы с Гитлером разделались. Пусть попробует, кто сунуться! Нас же обучают не в бабки играть…

— Шапками закидаем?!— с едкой иронией продолжил сказанное Ващенко ироничный подполковник Гринский. Он прибыл в Академию из какого-то высокого штаба, в войну выезжал на фронт лишь для выполнения разовых поручений, после нескольких удачных командировок в штаб того или иного фронта возвращался, чтобы получить очередную награду и внеочередное повышение в звании,— современная обстановка в мире куда сложнее, нежели нам представляется.

Его попутчики ожидали, что еще скажет Борис Исаакович, в его осведомленности, удивлявшей их, убеждались неоднократно.

Наша Победа,— Борис Исаакович сделал упор на слове наша,— бывших союзников ни столько удивила, но еще больше насторожила, особенно их беспокоит, что мы не сделали никаких выводов и продолжаем действовать, как и до войны.


— А что у нас до войны было неугодного хитроумным бывшим союзникам?— с вызовом спросил Воронов.

— Как что? Сохраняем везде колхозы, ни в городе, ни в деревне не допускаем, хотя бы в малых размерах, частное предпринимательство…

— Ишь, чего захотели!— резко перебил Ващенко,— их капиталистов еще у нас не хватало…

— Они надеялись,— подполковник Гринский не обращал внимания на слова Ващенко,— что будет разрешено участие их капитала в восстановлении разрушенного народного хозяйства, и, вообще, теснее станем сотрудничать в экономической области.

— А мы, к их неудовольствию, без «плана Маршалла» и другой капиталистической кабалы неплохо обходимся,— заметил Воронов,— устояли против атомного шантажа, а промышленное производство уже превзошло довоенный уровень.

— Их, безусловно, беспокоит возобновление репрессий,— понизив голос, с некоторым высокомерием, поучающим тоном продолжал говорить Гринский.

— О каких репрессиях ты толкуешь?— спросил Беседин.

— Весь еврейский антифашистский комитет забрали,— грустно отвечал Гринский,— теперь вот «дело врачей»…

— О комитете ничего не слышал, а по врачам было опубликовано,— задумчиво говорил Беседин,— за такие дела нигде и никого не милуют.

— Чего еще добиваются бывшие союзнички?— снова со злостью спрашивал Ващенко…

— Они настаивают на свободном обмене информацией, на прекращении глушения радиопередач «Голоса Америки», радио «Свободная Европа» …

— А ключ от квартиры, где деньги лежат, им не нужен?— задал знаменитый вопрос Воронов.

Гринский ответить не успел.

— Паша! Твоя благоверная к тебе на крыльях летит!— воскликнул Ващенко.

Навстречу быстрой, почти летящей походкой приближалась Женя, жена Воронова, она действительно в легком, просвечивающем платье с широким развевающимся подолом, с веселой и доброй улыбкой, с светящимися под красиво изогнутыми бровями глазами, напоминала чудесную птицу, летящую к ним,


Павел, как неукротимый изюбрь, ринулся к ней.

— Мы договаривались в «Ленинку» зайти,— напоминала Евгения мужу, здороваясь с его приятелями,— сделать выписки из старинных фолиантов...

— Слушаюсь, товарищ командующий,— весело и лихо откозырял Воронов,— ну пока, до завтра!— он протянул руку приятелям.

Каждый пошел своей дорогой в неведомое пока, но предназначенное для них будущее. Какими путями-дорогами они к нему двигались, как, в конце концов, все обернулось и пойдет рассказ.


КНИГА ПЕРВАЯ


Часть первая


1

В конце августа, кода лето уже на спаде, прохладнее ночи и суше утренние росы, в сибирской деревне перепадает совсем короткая передышка. Выкошены перелески, перебрались с выводками подальше вглубь березняков и осинников куропат­ки. На ощетинившихся стерней лугах возвышаются начинаю­щие уже чернеть от предосенних дождей зароды нынешнего сена. Засеребрилась на полях озимая рожь, на широких масси­вах желтизной выделяется лоскутки поспевающей пшеницы. Спадают белые и синие цветы с ботвы картофеля.

— Сушь установилась, это хорошо для ржи — быстрее до­ходит, — замечает Екатерина Егоровна.

В обиходе она просто Катя, ей еще и до тридцатой весны не один год доживать, «Катюха» — чаще зовут ее домашние, и муж Иван также кличет. Но сегодня задумалась, рассуждает совер­шенно всерьез, потому и хочется обращаться к ней степенно, уважительно — Екатерина Егоровна.

Иван Александрович Муратов, председатель од­ной из первых в этих краях артели «Красный Октябрь», Катин муж, крестья­нин с трехклассным, и то с натяжкой, образованием, понятия не имел, что такое психологическая разрядка. Не рассуждая о вся­ких заумных материях, счел само собой разумеющимся дать му­жикам и бабам не просто передохнуть, а встряхнуться в короткий промежуток между сенокосом и страдой, сбросить груз успешно исполненных работ, смыть крепкий пот от веселой, пожалуй, са­мой веселой и тяжко-радостной из всех полевых работ.


Сенокос — трудовое раздолье для удалых и сильных, не объявляемое, не расписываемое какими-либо правилами крес­тьянское состязание: кто шире и быстрее пройдет длинный прокос. После обеда сенокосщики забираются в прохладный ша­лаш, передохнуть пока не спадет полуденная жара. Не ложатся лишь мастера отбивать косы-литовки, ритмичный перезвон разносится от дробных ударов молоточка по косе, прижатой к маленькой походной наковальне. Оттянет мастер лезвие косы, воткнет острие черня в землю, приспособит насаженную косу под мышкой, ухватится левой рукой -- в правой у него шерша­вый наждачный брусок с рукояткой — и жиг-жиг, жиг-жиг по оттянутому лезвию! Пройдет ранехонько, по росе, до восхода солнца косарь первый прокос — коса легко сбривает травин­ку: до того востра, приемиста.

По пальцам одной руки можно пересчитать особо уважае­мых на сенокосе людей — метальщиков зародов. Сноровис­тый метальщик как бы играючи подцепит на трехрогие дере­вянные вилы весьма и весьма увесистый навильник сена, не раструсит его и так ловко подает — мечет — на завершаемый зарод, что вершильщику остается лишь чуток подправить заб­рошенный к нему навильник и для порядка, ровности прихлоп­нуть его. И косарь и метальщик — выдастся свободная минут­ка — залюбуются красивой, слаженной и веселой бабьей рабо­той. Они подгребают валки высохшего сена, наваливают его на волокуши.

А какое раздолье на покосе детишкам! Те, что постарше, управляются с конными граблями, а те, которые поменьше — иным из них по пять-шесть лет — лихачат на лошадях, запря­женных в волокуши, стремятся обогнать друг друга и так под­скочить к зароду, что метальщику не потребуется лишних дви­жений, остается лишь подхватить сено и подать на зарод.

После многодневной напряженности тело тяжелеет от на­копившейся усталости. А сколько опасений — как бы под дож­дем или под солнцем не сгубить заготовленное и не оставить скотину на зиму без кормов, а себя не подставить под недо­брые страдания бескормицы. Оттого мужикам и бабам особен­но приятно широко, с русским размахом и удалью встряхнуться, подготовить души и тела к следующему испытанию — к осенней страде, никогда в этих местах не бывающей простой и беззаботной.


— Гуляй, председатель, да не загуливайся, — предупреж­дает Екатерина Егоровна мужа, — опаска есть: как бы после такой суши дожди не зарядили, осень тебе не лето.

Перед малюсеньким зеркальцем вертится Катюха. Нет, это не занудная председательша, а веселенькая, бойкая, приман­чивая деваха, смотри, как вырядилась — платье новенькое, цветастое натянула, с короткими рукавами и так обтягивает ее, что и раздевать не надо — все на виду - ноженьки в боти­ночки втиснула, тоже новые, ненадеванные, не разношенные.

Веселятся, поют и пляшут мужики и бабы, радуются, не тер­зают души раздумьями об ожидающих радостях или напастях. Веселись, душа крестьянская, радуйся содеянному и не бойся ни дождя, ни холода, да не будет впереди невзгод и голода! Иван Александрович по такому случаю разрешил пару баранчиков освежевать, выделил муки, масла, остальное — свежепосоленные огурчики, редьку под сметаной, стрельчатый зеленый лучок, толь­ко что накаченный мед, нынешним летом заготовленное варенье -- понатащили бабы со своих огородов, подполий и погребов. Бу­рятка Наталья Оширова, соседка Муратовых, колдует над саламатом, люд в деревне смешанный — русские и буряты — потому и закуска самая разная, русские бабы понатащили салаты и пи­роги, жареную курятину и отварную картошку, соленые грузди и рыжики, бурятки тоже постарались не ударить в грязь лицом, приготовили отварную баранину, кровяную колбасу и, конечно, саламат — заваренную в сливках муку, горячий саламат по-осо­бому ароматный, необыкновенно вкусен и сытен.

Разрешил Иван и выпить, правда, мужики меж собой без­злобно роптали, какая, мол, это выпивка — бабье красное вино. Вслух свой ропот не проявляли, в те времена крепкая до упаду выпивка за доблесть не признавалась.

— Жмот ты, Александрович, пожалел на казенную-то по­тратиться, — с подковыркой ворчит Егор Соболев, бригадир, особо уважаемый председателем, потому и в словах смелый.

— Обошлись бы и без казенной, дозволил бы самогончика нагнали, да куда там, сельсовет запрещает. Вот и лакай эту кислятину, — это другой Соболев разглагольствует, Иннокен­тий, которого дня отличия от других Соболевых часто Ильин­ским прозывают, по имени дяди его, старшего в роду.


— Ничего, мужики, обойдетесь и этим, голова с похмелья болеть не будет, — также полушутя огрызается Иван Алек­сандрович.

Бабам красное вино, видно, на пользу пошло: раскрасне­лись, осмелели, у мужиков зачин-запевку перехватывают. При­знанная певунья Агафья Ильинична, жена Екатерининого бра­та Василия, не обращая внимания на разговоры, чоканья ста­канами, грудным — «нутряным» — голосом начинает выво­дить:

Живет моя отрада в высоком терему,

В высокий этот терем нет ходу никому...

Песня, как пролитая вода, растекается по застолью, про­никает в сердца и души. Бабы поют, мечтательно склонив за­туманенные головы, грустно и дерзко выдыхают:

Была бы только ночка, да ночка потемней...

Не поет одна Авдотья Карповна Станкевич, сидит тихая, как бы придавленная, не сладко ей. Допекают мысли о дочень­ке, о Женьке, девка в возраст вошла, природа свое берет, нет в ней удержу и терпенья. А какая певунья Авдотья! На что Ага­фью не перепеть, а Авдотья и ей не уступит.

Поют мужики и бабы, в протяжных, сладко-грустных пес­нях жизнь простую и таинственную друг другу поведывают, души раскрывают, мечты поверяют. Выводят песню за пес­ней, задумчивые сменяются озорными, старинные — новы­ми. И как роковое предчувствие тяжко и высоко подымаются голоса:

Меж высоких хлебов затерялося
Небогатое наше село.
Горе горькое по свету шлялося
И на нас невзначай набрело...

Попели, еще по рюмочке выпили. Резким перебором рва­нула гармошка. Иван Александрович крепкий, плечистый, встал из-за стола, тряхнул большой головой — взлетели реде­ющие кудри, ногой притопнул, зовуще взглянул на жену свою Екатерину. И пошла она по кругу, лишь мелькали ладные ноги, обутые в ботиночки с высокой шнуровочкой, плясала само­забвенно, лукаво и призывно оглядывалась на своего Ивана, словно что-то особенное говорила ему, да вот засмотрелась, запнулась, чуть не упала, отломился высокий каблучок у ботиночек, в пер­вый раз надеванных... Бездумно смеется Иван, вслед смеется Екатерина, но едва удерживается, как бы ни разрыдать­ся прямо на людях — ботиночки-то совсем новенькие. Жалко, ох как жалко ботиночки, да и пляску свою неоконченную...


2


Ивана Александровича окружили парни, совсем молодень­кие, парнишки еще. Просят лошадь.

— Дядя Ваня! Дай коня съездить в Егорьевский, — сходу берет быка за рога Костя Станкевич.

Говорит резко и напористо, дерзко и остро вонзая в председателя глаза, глянцево черные с ярким зрачком. Его подпирают узенькими плечами с полдюжины таких же нахрапистых мальчишек, правда, чуть уступающие Косте в дерзости при общении с председателем колхоза. Иван Александрович Муратов мужик не из пугливых, его нахрапом не одолеть, он твердо стоит на земле, хозяйственный и основательный, с ответом не спешит, лукавым, с притаенной улыбкой, взглядом сбивает с Кости спесь. Конечно, в его воле дать или не дать коня, в хозяйстве лошадь не сопливый верблюд и не покорный ишак, с мужиками на равных, а иногда и более значимая, тянет самые тяжкие заботы по хозяйству, в посевную и на покосе кони так измотались, что у многих только кожа да кости, некоторые едва стоят на голенастых ногах.

Мужики и бабы за весну и лето тоже накопили немалую усталость, для того и придуманы эти откоски, рассчитывал разумный председатель, пока люди вольют в себя живительного хмельного, пока отваляются на мягких и сладких постелях, кони за этот короткий передых тоже отстоятся, отъедятся на аппетитно хрустящем овсе да на свежей кошенине, так жалко отрывать их от отдыха, выводить из сытного стойла, будто на него самого хотят хомут надеть. Но и не дать парням коня нельзя, не один раз еще придется поклониться этим ребятишкам, на жатве ведь всякое бывает, погода иной раз все благие намерения и продуманные планы переломает. Осенние дожди иной год, словно злобные вредители, так зачастят, что каждый колосок вырывать от непогоды приходится и умом, и горбом, а то и зубами, в такое время в деревне каждый работник на счету и на вес золота, молодые, спорые, как вот эти парнишки, первая подмога председателю.

К парням присоединяются холостяки постарше.

— Председатель, надо дать, — как бы со стороны поддер­живает подошедший Иван Филиппов, он посолиднее Кости, говорит твердо и уверенно и это больше на требование похоже.


Егорьевским участком называли большую деревню, неподале­ку отсюда, километров за двенадцать, там жили украинцы, пере­селенцы времен еще давнишних, прошлого столетия. Местные парни почти никогда не женились на своих, брали в жены из других деревень, а то и городских, видимо, ин­стинкт продолжения рода заставлял искать вторую половину за пределами своей заимки, здесь уже давно все семьи кровью пере­мешаны. Екатерина у Ивана Александровича тоже привозная, из Чубаревки сосватал ее молодой тогда председатель сельсовета, понравилось женушке здешнее местожительство, и она брата Василия переманила с семьей, с певуньей Агафьей, да и младшенький брат Мишутка больше здесь живет, похоже, навсегда тут и останется.

Мишутка тоже среди парней, собравшихся в Егорьевский, Костя Станкевич, видать, сманил его. Костя — красивый парень с черными блестящими глазами и с еще более черной, кур­чавящейся шевелюрой, отрада, надежда и зависть местных дев­чат и гроза для молодых мужей. Напирает на председателя и Ванька Филиппов, этих Филипповых в деревушке не одна се­мья и отличают их прозвищами — этот Лупановский, а дру­гой Филиппов, тоже Иван, из Лабодинских, он уже в возрасте, ровесник Екатерины, но холостякующий до сих пор.

Может, и отказал бы Иван Александрович парням, не дал бы лошади, но увидел этого Ваньку Лабодинского — чуть не обрадовался, уносит черт негодного. Ванька-то в соперниках у него, сманивал Екатерину за себя, перехватил ее Иван Алек­сандрович — судьба что ли, но Ванька Лабодинский, по всем признакам, из сердца ее не выбросил, по недоброму на него косится, на Екатерину, как завороженный глядит.

Раздумывает председатель - ребята молодые, еще непу­тевые, не загнали бы, не попортили коня. Строг председа­тель да отходчив: порядок дела не портит, от порядка не нищают, но хозяин добр и люди отзывчивые. День-то, какой! Все веселятся, радуются — зачем же отказом праздник портить! И ребята хорошие, рабо­тящие, на сенокосе не филонили, а впереди — страда. Дал бы им коня Иван Александрович в любом случае, но увидел Ваньку этого Лабодинского, и согласие само из него вылетело:


— Запрягайте Карьку, только не загоните и потного не поите, да покормите, возьмите с собой литовку, накосите тра­вы или отавы.

...Не чуяли под собой ног муратовские парни, получив пред­седательское разрешение, рубахи и пиджаки парусом надува­лись, когда бежали на конный двор. Красавец Карька, председательский выездной, тоже радовался, довольный мотал головой, послушно подставлялся под хомут, точно, как требовалось, встал в оглобли: только поднимай резную дугу, да затягивай потуже сыромятную су­понь. Загре­мел сначала, а потом затих ходок, постепенно отдалялись возбужденные голоса парней.

Гулянка, между тем, продолжалась, после плясок разгоре­лись игры — неуемные, азартные, хороводы шумные. Потом снова уселись за столы, снова выпили, закусили, опять попели и так до самой полуночи. Ночь августовская прохладная, в лет­них платьицах бабам и девкам зябко, только в играх и плясках согреешься. А уходить так не хочется! Развели костер, подбра­сывают в него чурки, ветки, искры от костра разлетаются, а чуть отойдешь — тьма кромешная, ничего и никого не видно. Кто-то крадучись, чужого догляда боясь, укрылся во тьме, невиди­мый там целует свою или чужую, не разобрать. Только совсем пожилые, вроде Агафьи Ильиничны, по-колдуньи все видящей, кругом успевают узреть, за всеми углядеть: кто за кем подался в темь не просветную, честное или грешное счастье искать, вы­числяют, где свадьбе быть, а где скандалу громкому, злой раз­луке или прощению примирительному.


3


При выезде с конного двора на ходок ловко впрыгнула Женька Станкевич. Ванька Лабодинский хотел ее сбросить, да где такую заполошную сбросишь, только возни больше, да задержка из-за окаянной, пусть едет, не задавит, коня не надсадит. Под удалое гиканье парней Карька ходкой иноходью пе­реставлял крепкие и стройные ноги, в одно мгновение вынес за деревенскую поскотину.

Дорога пролегала словно по волнам застывшего океана: невысокие продольные холмы, их называли здесь буграми, че­редовались с долинами, по-здешнему — падями. На бугор ре­бята, подгоняя Карьку, с шумом и гиком взбегали, на самом перевале весело запрыгивали на ходок и стремглав «падали» на дно очередной пади, правда не забывая, что ходок может раскатиться до чрезмерного предела, накатиться на гладкий зад Карьки, сбить его с темпа, а там и с ног. Неминуема беда: переломанные ноги коня, разбитый ходок, и у ребят косточки потом пересчитывай, но ребята — народ деревенский — не впервой через бугры и пади мчаться, знают меру и, торопясь к девча­там, возможно, к будущим своим суженым, за дорогой и конем следят зорко. Точнее следит один разудалый Костя Станкевич, остальные без всяких опасений и разговоров доверяют его уме­нию, Костя судорожно не цепляется обеими руками за вожжи, а лихо дер­жит их в одной руке и незаметно, лишь одними крепкими паль­цами пошевеливает. Карька — конь чуткий, незаметные шеве­ления Костиных пальцев отлично понимает и где сбавляет ход, а где приторапливается, уверенно ставит ноги в протоптанную середину полевой, по-местному польской, дороги, колеса ров­но катятся по земляным желобам, выдавленным сотнями, а может и тысячами колес, прокатившихся от Муратовки до Его­рьевского участка.


— Мишка, не забоишься сегодня подойти к Кланьке Вязьминой? — старается перекричать Костя стук колес и дребезг ходка. Мишутка самый младший в компании и потому под­начки начинаются с него.

— А чо мне бояться? — Мишутка старается выглядеть храбрым, хотя в душе боится, как бы опять не сробеть, надо непременно осмелиться подойти к гордой, на его взгляд, недо­троге. Но не к Кланьке, а к этой, что рядом жмется горячим телом, к Женьке Станкевич, да, это тайна, пока для всех, и для ребят, и для Женьки. Только сестричка Катюха догадывается, но помалкивает.

— Мишка-то что! — ввязывается в разговор Ванька, тот, что Лупановский, — вот Лабода опять простоит, как истукан; только девок дундук угрюмый пугает.

Иван, что Лабодинский, сверху вниз глядит на неказисто­го тезку, презрительно кривит губы — что, мол, вы в этих де­лах понимаете? Похоже, все-таки понимают, Костя Станкевич без всяких хитрых подходов, заходов задевает за больное:

— Он от председателевой Катерины отхлынуть не может. Как бы в темном закоулке председатель ему на черепок не на­ступил.

Иван Лабодинский продолжает улыбаться, улыбка у него горькая, досадливая. И Мишутка обижен словами Кости — сестру любил безоглядно, никому и нигде об этом не говорил, но из-за нее сюда, в Муратовку, от отца с матерью из Чубаревки сбежал. Иван Александрович тоже Мишке глянется, не кри­кун, грязного слова отроду на людях не бросит, Екатерину так жалеет, как, дай бог, кто-нибудь у них в Чубаревке или здесь в Муратовке жен своих жалел.

С подначками веселыми, с подковырками беззлобными не заметили, как добрались до Егорьевского. В колке, меж берез – росли они здесь с далеких времен — табунились Егорьевс­кие парни и девчата.

Еще при спуске в Егорьевскую падь ребята услышали разливчатые мелодии гармошки, а вскоре заливистые девичьи голоса и басовитые всполохи хохота. Разудалая вечерка на этот раз разгулялась в колке, окаймлявшем гладкое зеркало пруда, к берегам которого с трех сторон примыкали разномастные дома, домики и домишки, хотя Егорьевский совхоз по гектарам пашни и других угодий, по общему достатку превосходил «Красный Октябрь», внешним видом строений и плотницким мастерством не слишком выделялся перед соседними деревнями. Зато огороды, распаханные по склону вплоть до черневшего на вершине бугра соснового леса, занимали площади никем, похоже, немереные и добрые урожаи картофеля и овощей заметно пополняли колхозный трудодень и порождали завистливые разговоры в соседних деревнях и заимках.


В колке гремели вечерки в летнее время, в нем меньше чувствовалась духота, оставшаяся от знойного дня, блестевший пруд и всплески выпрыгивающей рыбы придавали своеобразное, похожее на сказочное, очарование, а звуки песен, переборы гармошки, редкие вечерние вскрики птиц таинственным и звучным эхом усиливали прелесть этого места и самой вечерки. В прохладное время и зимой, конечно, в колк молодых егорьевцев и их гостей не тянуло, но вечерки регулярно продолжались и заманивали в просторную горницу пустовавшего дома бабки Пелагеи Загвоздиной, коротавшей не лучшее для поживших костей время года в городских квартирах расплодившихся потомков. Когда погода позволяла молодежь веселилась в давно уже строящейся школе, неторопливость колхозного руководства и строителей оборачивалась в данном случае не худшим образом.

Гостей из Муратовки встретили шумными возгласами, гармонист на всю ширину и мощь растянул меха, девчата задорно пропели частушки, а парни приветствовали чувствительными похлопываниями по плечам и крепкими рукопожатиями. Девчатам мужское пополнение особенно по душе, чем черт не шутит, может, карий жеребчик привез и того, кто в неясных, но частых грезах, представлялся не одной из них предназначенным судьбой для нее. Вон, какой чернявый и завлекательный соскочил с ходка, ловко забросил вожжи на спину коня и с ходу бросился в пляску за веселыми девчатами, часто затопал ногами в хромовых сапогах, а руки, как заведенные, молниями мелькали от широкой груди до крепких колен. А потом начал выкидывать перед Веркой Семеновой такие замысловатые коленца, что ее подружки чуть не расстроились от зависти, да некогда им расстраиваться, другие муратовцы тоже заскакали вокруг ярко пылавшего костра, придававшего необыкновенное выражение их разгоряченным лицам.

Мишутка Чубарев не поддался общему веселью, робко подсел к Женьке Станкевич, превозмог себя и даже затеял с ней разговор - не бойкий, если слушать со стороны, но Мишке запомнившийся навсегда — первый раз в жизни не просто разго­варивал с девчонкой, а вкладывал в каждое слово, в интона­цию, во взгляд и жест особый смысл.


  • А ты чего сидишь? - робко спросил он, - не хуже ведь других пляшешь…

- Надо мне это,- не поворачивая к нему головы, фыркнула Женька.

  • Я тоже не пойду в круг, - вроде бы равнодушно согласился Мишутка,-

скачут как козлы.

Он считал, что с пляской у него хуже других и потому стеснялся показывать себя неумехой, Женькин же ответ его обрадовал – останется здесь на бревнах, не убежит в хороводный круг.

В подобном духе о продолжал перебрасываться с нею словами, не замечая ее интерес не к нему, а ему так и оста­лось неизвестным., доходили ли его слова до Женьки, слушала или нет — ему не понять. Ей хотелось бы пошуметь здесь, поплясать, потолкаться, сбро­сить тоску непонятную, да боится. Костя, брат, так может одер­нуть — век не забудешь.

Иван Лабодинский, конечно, больше с Егорьевскими ребятами разговоры вел, отвлечь, может, на себя, их хотел. Немного понадобилось времени, чтобы понять – не только дружбу и веселье привезли сюда муратовские, очень уж раздражительным для них становился Костя Станкевич, с его приездом поблекли в глазах землячек Егорьевские пар­ни, слишком часто оборачивались они в Ко­стину сторону, завистливо и не без зла вздыхали; видели — Костя вызывал на «голубца» или «сербиянку» одну за другой. Каждая мечтала оказаться на месте избранной, уж очень при­гож заводной муратовский паренек. Того и гляди, до драки дой­дет — это бывало частенько — да не зря Иван Лабодинский, он степеннее и рассудительнее других, так старался, отводить своими байками Егорьевскую грозу от Муратовских ребят. На Женьку местные девчата тоже косо смотрели: пигалица, а парни ихние то и дело на нее оборачива­ются, глаза пялят.

Филька Попов, здоровяк Егорьевский, уже попер на Кос­тю, запыхавшегося после пляски. Отошли в сторону, бугай Егорьевский и стройный, верткий Муратовский шалопут.

— Ты, чо?! — по-бычьи промычал Филька.

— А ты, чо?! — в тон ему, но с писклявой издевкой отвеча­ет Костя.


Костя не из боязливых, стычки с ребятами ему чуть ли не с пеленок привычны, битый не раз домой приходил. Филька ви­дом покрепче его, но Костя знает: сразу не даст себя с ног сши­бить, умеет, когда увернуться, а когда неожиданно влепит самое незащищенное болезненное место, да в такое, что у незадачливого, воловатого соперника глаза на лоб выкатываются.
— Я не чо, но ты, того!.. — угрожающе мычит Филька и правым плечом вздергивает, как бы толкнуть хочет.

— Ты, меня не того, а то... — огрызается Костя.

Ему нет охоты тянуть время с этим бугаем, двинуть бы его разок, чтоб отстал, Костя дернул плечом, пододвинулся к про­тивнику. Вот-вот сцепятся, тут меж ними решительно втиснулся Ванька Лабодинский.

— Костя, сходи посмотри коня! — твердо приказывает Ванька, — как бы не запутался в кустах, да ходок не поло­мал.

Давно звезды рассыпались по черному небу, прохлада зяб­ко передергивала плечи парней и девок, а вечерка продолжа­лась задорно и весело. Но не напрасно Иван Лабодинский взрос­лее других: из темноты загремел ходок, раздался храп застояв­шегося и уже вздрагивавшего от ночной свежести Карьки — почти насильно усадил неуемную ватагу. Прощально загремел подразбитый ходок, заныли сердечки у разнесчастных, так ско­ро покинутых девчат.

Правда, дело молодое, умолк стук ходка, не долго печали­лись девичьи сердца, расхрабрились после отъезда соперников Егорьевские парни и вечерка, не сбавляя темпа и страстей, тя­нулась до поры, когда начала сереть мгла, многим девчатам настала пора бежать к коровенкам. Успеть бы подоить до пастушечьего рожка, потом ненадолго уснуть, если отцы будут в духе, простят молодую беспечность, вспомнят себя такими же и не придумают какое-либо заделье, дабы проучить их за бе­зоглядную ночку.


С бугра в падь, из пади на бугор тянет ходок многотруд­ный Карька.

— Ребята, коня-то не покормили, попадет от председателя, — наконец-то вспомнил Костя.

— Совсем с этими девками закрутились, коню даже газету читать не дали, — заворчал неизвестно на кого Иван Лабодин­ский, управлявшийся с вожжами, — давайте подъедем к пашне, накосим зеленки.


В этом колхозе над нерадивыми хозяевами, если скотина без кормов оставалась, подшучивали - дай, дескать, ей газету почитать вместо сена.

В стороне, отблескивая при мерцании звезд, выделялось в темноте хлебное поле. Костя засветил спичкой:

— Нет, это ярица, уже почти поспела, не годится, жесткая, не будет конь есть.

Костя кинул в сторону спичку, Иван понукнул коня, на­правив к другому полю. Там колосился овес, он стоял зеленым, метелка еще не налилась, Иван несколькими размашистыми, мощными взмахами навалил почти полкопны.

— Складывайте на ходок, в Марьиной пади покормим, — командовал он.

Так и сделали. Бугры, пади и перелески скрыли от парней беду, которую себе только что устроили: не погасла спичка, обжигав­шая пальцы Косте, упала на сухую, пожухлую от установившей­ся суши травушку, подпалила ее, сначала медленно и не заметно, а потом все ярче и злее побежал разрастающий огонек от нее по сухой ярице, передался траве, подобрался к подоспевшим стеблям, от стебля к стеблю, сухому, ломкому, склоненному к земле тяжестью налив­шегося колоса. Как обреченные подставляли остистые колоски, посеревшие головки под пожирающее пламя беспощадного огня.

А Женька Станкевич, протиснувшись в середину ходка, пригрелась возле ребячьих спин и до нее глухо доходили ребячьи разговоры, подначки и ничуть не волновали поиски корма для Карьки, покорно выполнявшего свой лошадиный долг.


4

У Станкевичей когда-то была большая семья: четыре пар­ня и одна девка, и все одинаково красивые и одинаково шубутные, вечно Авдотья Карповна, их мать, ходила от дома к дому, за пар­ней драчливых оправдывалась: кому-то новую рубаху в драке порвали, кому-то стекла оконные мячом выбили — любили в лапту поиграть — а то и стащат какую-нибудь мелочь, это грех в деревне самый тяжкий, да тащили не от нужды, хотя при та­кой ораве нужда всегда в доме, больше из озорства, удали. Парни выросли, своего ума набрались и разъехались по горо­дам — узка и коротка им деревенская улица. Один Костя про­должал семейные традиции, а у матери забот не меньше, чем когда все пятеро шубутных жили дома.


И девка, красавица Евгения, не одни радости приносила. Отец, муж Авдотьи Карповны, тихий и вроде сонный Алеха, но видный и на лицо и на фигуру мужик, не давал дунуть на нее, не то, что накричать или приструнить — любил до помра­чения, бывало только в дом заявится, сразу доченьку ненаг­лядную на руки и начнет с ней гугукаться, причмокивать, под­кидывать, песенки напевать, слова порой из мужика не вытянешь, а с малюткой мог часами щебетать, напевать. Подросла, бегать по заимке стала, для Алехи одно беспокойство — не дай бог, не обидели бы, куда бы сама не залезла, любой синяк, любая ее слезинка для него невыносимое страдание. Так и избаловал — росла капризной, своенравной, знала, в доме отказа ни в чем не будет, и на улице при таких братьях никто перечить не по­смеет.

Шестнадцати годов ей не исполнилось, а красу свою, власть над людьми познала, деревенские парни на нее даже загляды­ваться боялись — не надеялись, что писаная расписанная, не­приступная и своенравная удостоит чести, к себе подпустит. А она на парней сверху глядела, никого не выделяла, какого-то особенного ждала, выискивала, да найти, похоже, не смогла.

...Костя только-только успел заснуть, когда перепуганная Авдотья Карповна впустила ранних незванно-нежданных гос­тей. Для хлопотливой и шумливой Авдотьи Карповны — сы­новья-то, видать, в нее пошли — Костя и свет в окошечке, и вечный страх, ожидание беды.. Что же опять натворил? — встрепенулось материнское сердце, когда в тесную кухню вва­лились милиционер и еще двое незнакомых и с ними колхоз­ный председатель. Следом Екатерина Муратова со страшно ис­пуганным лицом и с заплаканными глазами.

Растолкали Костю, сон его был крепок и спокоен, сразу не понял, в чем дело. И понять невозможно: толкают, тащат, не говорят, куда и зачем, лишь приговаривают: «сам знаешь... там разберутся»... Натянул сапоги хромовые, по праздникам их носил, вчерашнюю, тоже праздничную рубаху, поверх набро­сил старый латаный пиджачишко и пошел Костя в окружении неизвестных ему мужиков. Авдотья Карповна плачет, причи­тает, горбушку хлеба в карман сует, семенит на коротких, болящих ноженьках, то к милиционеру, то к Ивану Александровичу, председателю — свой-таки, пояснит, поможет — а те стыдливо отворачиваются, одно только талдычат: «там разберутся».


Екатерина дальше за мужиками пойти не смогла, услыхала пастушечий рожок, всплеснула руками: корова-то еще не по­доена!, — бегом домой, боялась ребятню без молока оставить, да и не попортить бы корову: молодая, первотелок, доить надо вовремя. Как не торопилась, но дело свое привычно с приле­жанием и терпением крестьянским исполнила - додоила до кон­ца - и, не напоив парным молоком теленка, жалобно мычавше­го в загородке, бегом погнала Зорьку за поскотину догонять стадо. Пока доила, догоняла пастуха, розовый рассвет прогна­ло яркое солнце. Подбегая назад к дому — шагом ходить не умела, всегда торопилась, полубегом — увидела, приезжие идут к ним, перешла на полный бег и в ограде оказалась вместе с ними.

— Где Мишутка? — спросил Иван Александрович. Чуть не задохнулась Екатерина, как же забыла: с парнями ездил в Его­рьевское и ее младшенький братик. Не ответила по-человечес­ки, а промычала невнятно, не видела, мол, наверное, у брата Василия — Мишутка жил без постоянного пристанища и но­чевал то у брата, то у сестры.

У брата Мишутку никто не видел. Милиционер, которому, видимо, надоело ходить по домам, поднимать не выспавшихся парней, будоражить семьи, со злобой, как бы выплюнул:

— Сбежал, гад...

Тут маленькая, лет пяти-шести, Танька, не самая еще мень­шая из Василевых дочерей, пропищала:

— А он всегда на сеновале спит...

На сеновале разметался во сне Мишутка, так бедняга из­маялся за день и за ночь, что раздеться, улечься по-людски сил не оставалось, как брякнулся на сено, так и уснул. Долго понять не мог, зачем понадобился этим людям: милиционеру, вдруг напустившемуся на него, двум незнакомым мужикам, угрюмо ожидавшим, когда он все-таки сообразит, с ним не шутками-прибаутками занимаются. Не понимал, зачем понадобился се­стре Екатерине, жалобно взиравшей на него глазами, полны­ми слез, Ивану Александровичу, председателю колхозному, виновато отводившему лицо в сторону.

Так и не понявшего до конца, куда и зачем в такую рань волокут, доставили Мишку в амбар на конном дворе, где под замком уже томились испугом и недоумением пятеро его при­ятелей. На конном дворе толпился весь деревенский люд - бабы плакали, мужики кучковались и не могли взять в толк случив­шееся, малышня носилась от кучки к кучке, беспечная, взбу­дораженная необычностью, любопытством и непонятностью — от чего так всполошилась деревня, взрослые?


В колхозной конторе в это время шел тяжелый и опасный разговор, председатель упорно допытывался, из-за чего же все-таки приключилась подобная суматоха, почему забирают пар­ней? Один из приехавших, оказавшийся работником ГПУ, рез­ко, зло, удивляясь непонятливости председателя, доказывал:

— Налицо кулацкая вылазка, посягательство на колхозное имущество, поджог созревшего хлеба, подрыв коллективиза­ции!

Иван Александрович аж вспотел, убеждая:

— Тут какое-то недоразумение - ребята работящие и ника­кие не кулаки, а так себе, до середняков едва вытягивают... А Костя Станкевич — единственный оставшийся у стариков сын, шубутной, правда, хулиганистый, но тоже никакой не кулак.

Гэпэушник снова и снова толковал о кулацкой вылазке, а потом — видимо, допек председатель — недвусмысленно при­грозил:

— Ты, Муратов, опасное благодушие проявляешь или еще хуже — укрываешь вражеское отребье. Эти кулацкие выродки, пакостят, где только могут, а ты мерихлюндии разводишь. Смотри, защитник, как бы не доигрался!

Иван Александрович в полной растерянности от крутого оборота пустяшного, на его взгляд, дела, ннкакие они не «ку­лацкие выродки», это же абсолютно ясно. Умом же своим — не зря партизанил, в активистах ходил, в сельсовете председатель­ствовал, колхоз первым в своей волости организовал и теперь им заправлял — все отчетливее понимал, в какую опасную исто­рию влипли беззаботные парни. В стране, где долго и беспощад­но бушевала гражданская война, где совсем недавно сын шел на отца, а брат на брата, где еще не покончено с бандитизмом, мно­гим — кому по привычке, кому из страха, а кому из перестра­ховки — на каждом шагу виделись зло, вредительство, стремле­ние подорвать новую власть. Знал, как иные выслуживались на «разоблачениях», «бдительности», «принципиальности». Сам, не злой по природе человек, он порой тоже подозрителен, чрезмер­но осторожен, был таким, пока касалось посторонних, незнако­мых, а тут задело близких, каждого из которых знал с пеленок, каждого видел насквозь и чья-либо подозрительность в отно­шении их, тем более обвинение в «кулацкой вылазке», представ­лялась нелепым недоразумением. Нелепым, но опасным. Как выкрутиться из этой неожиданной и негаданной беды?


Парней связанными увезли на телегах в город.


Много кабинетов и начальников обошел Иван Александ­рович, изо всех сил старался выручить парней: доказывал, уп­рашивал, умолял. Натыкался на непробиваемую стену, потом убедился — об нее можно разбиться, но пробить, добиться спра­ведливости невозможно. Просил помочь своего партизанско­го командира Середкина, он в городе военкоматом заправлял, тот наотрез отказался и ему посоветовал отступиться от «без­надежного дела». Время такое, доказывал Середкин, мягкоте­лость опасна, работает на врага, он еще не добит, затаился и ждет случая навредить нашей власти.

— У тебя, Иван, не хватает политической зрелости. Вояка ты отличный, а политик из тебя никудышный.

У судейских бюрократизмом не пахло, следствие, которое формализмом, юридическими тонкостями еще не отяготилось, производилось решительно, двух недель не прошло, как состо­ялся суд. Всем ребятам, кроме Кости Станкевича, мера наказания вынесена одна — высшая. Про Костю в приговоре, скором и окончательном, сказано: не меньше других виновен, заслужи­вает той же высшей меры, но, учитывая бедняцкое соцпроисхождение и такое же соцположение, наказание ему ограничи­вается десятью годами лишения свободы.

Потом всем выпала милость — вместо мгновенной и выс­шей кары вышла замена на десять лет тяжкой и беспросветной жизни. Мишутка Чубарев в приговоре выглядел, чуть ли не самым зако­ренелым «кулацким выродком» и прихвостнем, да еще «пытался уйти от ответа, скрыться, был обнаружен на сеновале». Юность не начатая, любовь зарождавшаяся, Женька, мечта невыска­занная, вмиг были похоронены приговором суровым и беспощадным.


5

Бежит безостановочно времечко, взрослеет Женька Стан­кевич, набирается сноровки, ума-разума, все больше начинает понимать, какая не простая штука жизнь, прилаживается к ней. Отлепилась от родного гнездышка, бросила суматошная ни за что, ни про что отцовскую ласку, материнскую заботу, брат­скую защиту, занесло черт знает куда. Надеяться не на кого — сама себе и любовь, и ласка, и защита, и надежда. Сколько уже прошло времени, а не забудет, как в бездумной заполошности удрала из дому.



В один не лучший для отца и матери день, вскоре после ареста братца Кости, собрала Женька небогатые пожитки в узел и пошла, куда глаза глядят, искать свою судьбу-счастье. Ни уговоры и даже угрозы никогда ей не перечившего отца, ни укоры, ни слезы шумной матери не отвратили от затеянного — как сказала, так и сделала — узелок под мышку и как будто не было в семье капризули и радости, красавицы Женьки.

Тогда, после тяжких проводов несчастных парней, не по­шла Женька домой, увела ее к себе Екатерина, вместе попла­кали, и тут Катя сквозь слезы промолвила:

— Мишутка-то наш готов был на тебя молиться. Что с ними будет? — и снова залилась слезами. — Как тебе теперь здесь жить?

Вот это, возможно, и было последним толчком, сорвавшим ее с родного места. «Сорвалась я, Катя, а куда податься, тол­ком и не знаю», прорывалось иногда в ее сознании. Ей повезло — не таскали, не терзали вместе с парнями. Трудно сказать, отчего она не разделила их горькую долю, в деле она фигури­ровала, но лишь как девочка, которая случайно ехала с парня­ми, но всю дорогу спала и не ведала о случившемся. Даже сви­детелем не выставили, сочли малолетней.

Как хорошо бы снова оказаться среди своих. Ни один раз намеревалась: манатки в охапку и покатила бы назад, до дому, однако, характер не позволяет, не из тех, кто с повинной, как блудный сын, возвращается. Так и живет одна «в краю дале­ком», с тоскою вспоминает родных, заимку сибирскую, бегство свое беспутное, дороги, на ее долю выпавшие.

От их деревни — Муратовки — до ближайшего городка, Евгения тогда добиралась на своих двоих. Такой способ пере­движения ей не в новинку, пешим порядком ходила в поселок не один раз, двадцать километров для деревенских не расстоя­ние. Ходьба постепенно успокаивала, неизвестно откуда и по­чему вдруг возникшая злость незаметно проходила, исчезало непримиримое возбуждение, которое заполонило ее, когда вдруг, а на самом деле не совсем вдруг, объявила об уходе из дому. Чем дальше удалялась от дома, тем яснее и укоризнее звучали в ее ушах заклинающие призывы рыдающей матери:


— Куда ты рвешься, беспутная, где тебя ждут, кто тебе па­латы каменные, пироги пышные приготовил? Намаешься и сги­нешь где-нибудь под забором?!

Ее преследовал сумрачный взгляд отца с безмолвным, но суровым и более страшным осуждением, чем сердитые матери­ны выкрики.

Куда, зачем подалась из дому? — до конца не осознавала, цели твердой, определенной не имела, но жила в ней не даю­щая покоя мечта, страсть добраться до большого города, луч­ше всего до Москвы. Слышала — есть такой город, чуть ли не самый главный на земле, большой, необычный, из деревенс­ких в нем бывали Иван Александрович да те мужики, которые с германской войны живыми возвратились. По их отрывочным, чаще сумбурным рассказам ей представлялось, что в Москве люди живут весело, интересно и безбедно, а не как в их де­ревне - про каждого все и навсегда известно, жизнь течет по ве­ками и на века проложенной колее. Арест брата лишь обострил влечение искать судьбу на стороне, подтолкнул к побегу.


На грязном вокзале, в неопрятной толпе шныряли подо­зрительно юркие типы. Ее охватило первое сомнение: не глу­пость ли спорола, не повернуть ли назад, домой? Но останав­ливали презрительные насмешки, от которых не удержались бы домашние, соседи, все деревенские. Кое-как разобралась в расписании поездов, идущих на Москву, а ходило их совсем немного, останавливалось на этой станции еще меньше. Не постеснялась расспрашивать незна­комых людей — докуда можно доехать за три рубля, осталь­ную мелочь решила приберечь на всякий случай. Трешка — деньги не великие, не то что до Москвы не доедешь, но и даль­ше сибирского центра не выберешься. Билет до какой-то стан­ции все-таки надо приобретать — лишь бы пробраться в по­езд, а там, самоуверенно думала, видно будет.

Не могла впоследствии без содрогания вспоминать длин­ную дорогу: как только не исхитрялась, лишь бы не выгнали из вагона. Поезд стал для нее на эти дни пристанищем, ото­рваться от него боялась куда больше, чем уйти из родного дома. Пряталась за перегородками над верхними полками, залезала под нижние сидения, мерзла в тамбурах.


Как не мучилась, но добралась до Ярославля, доехать до Москвы терпения не хватило, и не знала в точности далеко ли еще до нее. В Ярославле повезло: на вокзале попалось на глаза объявление — на ткацкую фабрику требуются рабочие и уче­ники. Почти целый день добиралась до фабрики, шла пешком, расспрашивая встречных, на трамвае ехать побоялась, видела его первый раз в жизни. Да и вдруг проезд дорогой, а у нее в кармане — вошь на аркане.

На фабрике с работниками туго, ее без лишнего промедления оформили ученицей ткачихи и дали койку в общежитии, слава богу, аванс тотчас же выписали, видать, не она первая в таком положении. В большой комнате и не сосчитать — сколь­ко наставлено металлических коек, возле каждой деревянная тумбочка. Койка и тумбочка, собственно, единственные лич­ные территория и мебель, остальное обезличенное, общее: и табуретки, и единственный стул, и вешалка, и умывальник, даже одежда и та общая, никто, особенно молодые девчата, не стес­нялись надевать чужую кофточку или юбку, отправляясь на свидание или в клуб.

Фабрика старинная, в далекие петровские времена постро­енная, в цехах темно, пыльно, шум такой, что поначалу Евгения долго не выдерживала, выбегала на улицу, уши и голова требо­вали передыха. К шуму вскоре попривыкла, но пристигло дру­гое - начали слезиться глаза, из носу текло, тело чесалось так, что места не находила. Сначала не придавала значения, считала простудой, ее схватить здесь нетрудно, но недомогания не про­ходили. Заметили ткачихи, соседки — обеспокоились, застави­ли обратиться к доктору. Долго ощупывал, выслушивал старый фельдшер Василий Иванович, подробно расспрашивал, даже о матери с отцом выведывал — не болели ли они чем. Сколько помнила себя Евгения, больными родителей не видывала, ни разу мать не оторвалась от дел, бесконечных и нелегких. В конце ос­мотра доктор, причмокивая и вздыхая, объявил:

— Нежная ты больно девица. Зря из своей деревни пода­лась в город, твой организм к свежему воздуху приучен, а не к этой пылище и духотище.


Он долго говорил о режиме, диете, произносил незнако­мые и от того пугающие непонятные простым смертным — не медикам — слова. Таинственные слова больше, чем само недо­могание убедили, что надо с фабричной работы уходить, ина­че плохо кончится.

Навстречу молодой работнице пошло начальство и при­строило уборщицей в конторе. Работа, что называется, и пыльна и не денежна, едва на скудное пропитание да оплату койки в общежитии хватало. Прав оказался в диагнозе ста­рый фельдшер: избавление от пыли и духоты восстановило молодые силы, теперь их доставало не только на дневные опе­рации с веником и тряпками, решилась учиться в вечерней школе, благо такая оказалась при фабрике. Еще в деревне Женя уверовала в великую до волшебства силу учености. Все грамотные у них на заимке пристроились к легкой, не поле­вой работе, в конторе, а вот у Кати Чубаревой Иван Алек­сандрович даже в председатели попал. Для Женьки и церковно-приходская школа верх премудрости и грамоты. В ее на­туре, ищущей и любознательной, ко всему прочему оказалась заложенной настырная тяга к учению, без чьих-либо разъяснений и поучений, крестьянским нутром уверовала: к природ­ной пригожести грамота, разнообразные знания нелишнее добавление. Пробудилась непреодолимая страсть к чтению - все газеты в красном уголке прочитывала, не пропускала ни строч­ки. С книгами и засыпала, давая повод девчатам подтрунивать. Любка Перцева, что-то вроде старосты комнаты, прямо-таки издевалась:

- Читай, дуреха, дочитаешься. Что ты там вычитаешь? Что где-то в Германии или в Испании меж собой дерутся, а кто-то рекорды ставит? Тебе-то до этого, какое дело? Парням от дев­чат не грамота требуется, им другое подавай! При твоей-то красоте разве в книжках счастье?


6

Вскоре случилась новая перемена в Евгеньиной судьбе. В густонаселен­ной комнате тихо, но достаточно приметно проживала пожи­лая, аккуратненькая женщина — Прасковья Степановна. Пожилой Прасковья Степановна выглядела для молоденьких девчат, на самом деле ей за сорок только перевалило. Она всегда по-доброму, как самой близкой, улыбалась Женьке, а, может, лишь казалось, что только ей предназначалась теплая Прасковьина приветливость, она и других девчат привечала, общежитские к ней льнули, к первой обращались, когда с де­вушкой что-нибудь худое приключалось, или, а это чаще быва­ло, требовалось перехватить трешку-пятерку до получки.


В многолюдной комнате трудно оставаться с кем-либо на­едине, однажды все-таки случай выпал, Прасковья Степанов­на и Евгения остались вдвоем. Женька, по обыкновению, утк­нулась в очередную книжку, поджав ноги на узкой кровати.

— Ты, книгу-то на чуток отложи.

Женька не заметила, как Прасковья Степановна подошла к ее койке, они размещались в противоположных концах комна­ты. От неожиданности даже вздрогнула, положила книгу квер­ху корочками на подушку: готова, мол, слушать.

— Смотрю на тебя, девонька, — ворковала Прасковья Сте­пановна, — маешься тут сердечная, не по твоей натуре фаб­ричная жизнь, другая судьба тебе прописана, вишь, книгу за книгой, как семечку за семечкой проглатываешь, большой уче­ности, а там и счастья-удачи достичь можешь. При мытье же полов в таком скопище из тебя ничего путного не произойдет, привыкнут люди лишь уборщицей тебя признавать, сама не заметишь, как в каждодневное жизневращение с грязным ведром и тряп­кой втянешься, ни о чем другом и не вспомнишь, закончатся твои мечтания на мокрой этой тряпке и на грязном ведре, — Прасковья Степановна грустно вздохнула, будто не о Женьке, о самой себе речь вела.

— Молодая ты, приглядистая красавица, натура-то че­ловечья рано или поздно свое возьмет, приглянешься како­му-нибудь здешнему охламону, забросишь ради него книжки, мечтанья розовые, кинешься за ним, а какой он, одно­му богу известно, настоящему, стоящему человеку здесь трудно объявиться, к общежитским девчатам, сама знаешь, парни без уважения, кой-какие наши товарки доступнос­тью да безотказностью недобрую славушку по городу раз­носят.

Женька напряженно вслушивалась в журчащие, как нешу­стрый весенний ручеек, слова, соображая, к чему клонит Прас­ковья Степановна.

— Вот что хочу тебе посоветовать, убегай отсюдова, пока не поздно, пока не сбили тебя подруженьки с ума-разума.

Женька удивленно подняла красивые ресницы:

– Ты глаза-то не выпучивай, плохого тебе не желаю, заду­майся. Лучше пристройся куда-нибудь к хорошему дому, где чисто, аккуратно и люди добрые.


Глаза Женьки еще шире раскрылись.

– Где же это я устроюсь, ведь никого здесь не знаю?

– Ты здесь и не устраивайся, — с продуманной определен­ностью заявила Прасковья Степановна, — дам адресок к хо­рошим людям, они до революции здесь проживали, я у них в прислугах состояла. В гражданскую, после мятежа Ярославс­кого, небось, о нем прослышала, отсюда перебрались за Тулу, в К., и там теперича проживают. Недавно их зять сюда понаведывался, говорит, хорошо — Чумские их зовут — на новом месте обустроились, только вот подходящей прислуги заиметь не могут, все какие-то непутевые или неряхи попадаются. Роза Львовна, хозяйка, обходительная, хотя спуску не даст, если нечистое обнаружит, пылинки не потерпит. Я о тебе порасска­зала и пообещала с тобой вот так перетолковать. К тебе, де­вонька, давно приглядываюсь.

— Да как же к чужим людям идти, ведь я только что от своих сбежала? — с горечью проговорила Женька, — да и как себя содержать, что делать у городских не знаю.

— Об этом не беспокойся, с чужими-то, бывает, легче жить, чем с родными. Роза Львовна женщина аккуратная, сама все умеет делать и тебя приучит. Ты иногда людей сторонишься, резкая, независимой хочешь быть, но старательная, непорче­ная, к плохим словам не приучена, видимо, родители строгие были. Тебе у Чумских хорошо будет. Домашнюю работу вовек не переделаешь, но и на свои книжки время выкроишь, — Прас­ковья Степановна кивнула на подушку с перевернутой книж­кой.

— А как со школой? — испуганно спросила Женька.

- Школа, поди, и там имеется, ты только с Розой Львовной договор заключать будешь, а теперь все договора заключают, союз домработниц особый образован, так в договоре обговори позволенье в школу ходить. Думаю, Роза Львовна согласится. На нее одну надо полагаться, остальные под ней ходят, никому спуску не дает, — Прасковья Степановна аж языком прищелк­нула, с таким удовольствием вспоминала о бывшей хозяйке.


7


Так и сложилось в Евгеньиной судьбе, что очутилась в не­знакомом городе, у незнакомых людей и занялась непривыч­ным делом, если делом можно назвать службу в чужом доме. Хозяйка, Роза Львовна Чумская, как и рассказывала Праско­вья Степановна, женщина аккуратная, уютная, она бесшумно, мягко, как кошечка, носила полнеющее, со следами былой изящности тело по комнатам с устланными повсюду ворсис­тыми коврами, и все время при деле: протирала, мыла, переставляла, как у кошечки у нее и характер - мягкая, покла­дистая, но до поры до времени, окажись, что не по ней, тотчас выпустит из мягких лапок острые коготки, гнев ее шумный, не сдержанный, не дай бог под него подвернуться.

Особенно доставалось мужу Константину Леонтьевичу, потомственному, как он говорил, часовому мастеру. Евгении нравилось наблюдать, как он работал с лупой в правом гла­зу, пинцетиками, отверточками, колупался в невидимом обык­новенному глазу механизме маленьких часов. Наполненная восхищением Евгения, как от колдовства таинственного, мле­ла. Константин Леонтьевич на маленьком станочке вытачи­вал почти невидимые втулочки, стерженьки, болтики, рабо­тал то напевая, то разговаривая, чаще с самим собой. Евгения чувствовала, Константину Леонтьевичу нра­вилось ее удивление,.душе его не чуждо актерство, Евгения представляла публику, перед которой он выказывал таланты и мастерство.

Несмолкаемые разговоры Констатина Леонтьевича редко относились к выполняемой в данный момент работе, чаще высказывался насчет властей, больших и малых, близких и даль­них, склонял на всякие лады зятя Еську — Иосифа Ефимовича - занимавшего заметный пост в неведомых Евгении «органах», ворчал на дочь Сару, жену Еськи, брюзжал на Анатолия, младшего сына, унаследовавшего отцовскую тягу к часовому делу. Меньше всех в его рассуждениях фигурировала Роза Львовна, если хотел прокатиться по ее адресу, с суетливой боязливос­тью оглядывался: нет ли поблизости и, лишь убедившись, что крамольные речи не дойдут до ушей жены, полушепотом про­износил хорошо отточенную колкость.


Чаще хозяин ударялся в воспоминания:

— Вы не представляете, Женя, какое дело я содержал в Ярославле. Вам и теперь скажут, какой мастер Чумский, какая известная у него фирма — лучшие мастера, на всю Россию сла­вились. Все хотели, чтобы их часы смотрели только у Чумского! Но пришли эти краснозадые большевики, — тут он огля­нулся, так же, как перед высказыванием о Розе Львовне — при­шли эти большевики и давай все крушить, ломать, им, видишь ли, Костя Чумский помешал, хотели все описать, конфиско­вать, самого заслать, куда Макар телят не гонял. Спасибо, Еська предупредил, он тогда за Саркой бегал, едва успели свер­нуть дело, унесли ноги сюда, подальше от Ярославля. Вы ду­маете так просто новое дело завести? Думаете, дом тяжело при­обрести, мастерскую открыть? Нет, Женечка, это дело плевое, были бы деньги, а деньги у Чумского водились. Главное в моем деле, Женя, клиента приобрести, для этого ой, сколько време­ни надо! Пока у человека часы сломаются, пока у пятерых ма­стеров их до конца не доломают, пока, наконец, не наткнулся на Константина Чумского — ох, сколько времени пройдет! Конечно, заботы о клиентах нет, если все при часах. А много вы, Женя, видите людей при часах? У вас, Женя, часы есть? У ваших знакомых они есть? То-то. Часы теперь одни на десять человек, а то и на двадцать, да чего там — больше! На пятьде­сят человек - одни! Вот попробуй тут и процветай! — Констан­тин Леонтьевич многозначительно вытянул мясистые губы и тряхнул головой.

Евгения слушала внимательно и удивлялась — особых бед­ствий в этой семье не замечала, по ее понятиям Чумские жили богато. Со временем она стала понимать, не за счет одних ча­сов процветает мастер Чумский, иногда в доме появлялись непонятные личности, они двигались бесшумно, говорили со­всем тихо, украдкой вынимали маленькие коробочки или узел­ки и долго шептались с хозяином. Много позднее Евгения до­гадалась: мастер занимался разными «камушками», до этого о них знала лишь понаслышке, по книгам, где описывалось, как из-за бриллиантов страдали красивые женщины и гибли сме­лые мужчины.


Книг у Чумских обнаружила немного, довольно быстро прочитала, не пропуская ни одной: и французские романы, и однотомник Пушкина, и брошюрки с докладами Сталина. Одну старинную книгу, приметила, хозяйка убирала подальше, од­нажды Евгения добралась до тайника и прочла название «Жен­щина». Конечно, любопытство разыгралось и, когда Роза Львовна уходила надолго, Евгения отыскивала таинственную книгу и успевала прочитать несколько страниц. Многое для нее открывалось внове - описания особенностей женского орга­низма, физиологии женщины и, конечно, о всех сторонах детородной функции. К приходу хозяйки запретная, по мнению Розы Львовны, книга возвращалась на укромное прежнее мес­то до очередного случая.

Жизнь текла внешне гладко. Однако обыденные вещи ставили Евгению порой в тупик. Самое простое, привыч­ное, обыкновенное для любого члена семьи Чумских дело пре­вращалось для нее в предмет раздумий и нешуточных сомне­ний. Сложно ли нарезать и подать на стол хлеб? Сколько раз в материнском доме брала краюху, прижимала ее к животу, широким ножом нарезала от нее объемистые пористые и пахучие ломти, совала братьям, отцу и матери в руки. А тут — нет, так не принято. Она до дрожи в руках боя­лась, что не сумеет нарезать белую сайку тонюсенькими, по­чти прозрачными ломтиками-пластинками, как это делала Роза Львовна, уложить в глубокую специальную тарелку-хлебницу аккуратной, красиво выложенной стопкой, а не бесформенной кучей. А разлить суп разве проще? Сначала перелей в супницу, — наливать прямо из кастрюли и думать не смей! — потом каж­дому в отдельную тарелку на подтарельнице. Как просто, не хлопотно было дома: большую деревянную чашку ставь на стол и хлебай из нее каждый своей ложкой!

Со временем не только привыкла к непривычной для нее обыденности, но и стала признавать определенную разумность и житейское удобство быта у Чумских. Капризная, своенрав­ная Женька постепенно превращалась в покорную обычаям, строгим ритуалам и церемониям.

Самый интересный для Евгении в этом доме, конечно, Толик, хозяйский сын, ее ровесник. Возрастное равенство определило, в какой-то мере, характер их отношений, Ана­толия увидала тотчас же, как только оказалась в доме Чум­ских. Роза Львовна принимала соискательницу в домработ­ницы на кухне, здесь все блестело - покрашенная масляной краской стена, покрытый блестящим лаком пол, красочные эмалированные кастрюли, разные поварешки, дуршлаги, другие непонятные для чего приспособления. Русская печь с плитой тоже блестела от яркой и, видимо, регулярно промываемой плитки, красивым рисунком вы­ложенной, такого блеска, броского сияния чистоты нероб­кая Женя почти до панического ужаса испугалась. В Женькином доме кухня, или как у них называли — куть - самое тесное, вечно заставленное и изрядно захламленное поме­щение.


Женя, ошеломленная блеском кухни, не сразу заметила Анатолия, а тот, не без насмешливого любопытства, рассмат­ривал неотесанную деревенщину, как про себя определил Женю. Увидев, что мать перешла к деловому обсуждению, Анатолий поспешил удалиться.

— Спасибо, мамочка, за обед, я сбегаю к Дягилевым, — он чмокнул мать в щеку и совсем по-мальчишески выбежал из кухни.

Женя все примечала - искрившуюся чистотой посуду, ма­неры хозяйки, и эти «мамочка», «спасибо», у них в доме дети никогда такого не говорили матери, отношения были стро­же. Спать Жене отвели здесь же на кухне, в нише, там стояла небольшая металлическая, с никелированными по­лукружьями кровать, покрытая серым байковым одеялом. Ме­сто, как поняла Женя, унаследовала от предыдущих домра­ботниц.

Анатолий своим суточным ритмом не всегда вписывался в отлаженную жизнь Чумских. Роза Львовна и Константин Леонтьевич вставали рано, не позже шести часов утра, к этому времени Женя гото­вила завтрак. Потом Константин Леонтьевич шел к малюсень­ким молоточкам, отверточкам, станочкам в мастерской — под нее в доме отведена была большая светлая комната с отдель­ным входом с улицы.

Толик поднимался позже всех, поднять раньше не могла даже властная Роза Львовна, долго валялся в посте­ли, почти полчаса торчал в ванной и часам к одиннадцати выходил завтракать. Похоже, Роза Львовна и предыдущие домработницы немало баловали дитятко. Он попробовал капризничать и перед Женей, но увидел в ответ такой взгляд, что сразу осекся, при всей избалованности, уступал, если чувствовал сопротивление своим требованиям. Домработ­ницу, вскоре убедился он, трудно считать неотесанной дере­венщиной, напротив, в ней чувствовалось что-то необыкно­венное и привлекательное.

После завтрака Роза Львовна принималась за неиссякае­мые домашние дела. Задумает переставить диван в большой комнате, зовет Женю, обе корячатся, передвигают на новое место, Константина Леонтьевича отрывать от работы не при­нято. С разных сторон хозяйка оценит, подперев рукой щеку и прищурив глаза, удалась ли перестанов­ка и снова командует:


— Нет, здесь хуже выглядит, давай вон туда передвинем, — и опять надрываются с тяжелым диваном и так до тех пор, пока Роза Львовна не возвестит:

— Вот теперь на месте. Смотри, Женя, как он у этой стенки смотрится, будто специально для него место отведено.

Женя присматривалась и убеждалась действительно, на этом месте дивану стоять лучше. Хотела или не хотела Роза Львовна, но перестановками, передвижками, перевешиваниями штор, гардин и других тряпок приучала Женю искать и находить красоту в самых обыден­ных вещах, создавать уют.

Немного освоившись, Женя не без робости обратилась к Розе Львовне с просьбой: она училась в вечерней школе при фабрике и хотела бы продолжить учебу. Нельзя сказать, что­бы Роза Львовна обрадовалась не слишком уместному желанию домработницы повысить образовательный уровень, но умная женщина чувствовала дух времени и воспрепятствовать тяге к свету не реши­лась. Найти домработницу становилось все труднее, а нынешняя все более устраивала безотказностью и чистоплот­ностью, а эти качества в домработницах хозяйка ценила пре­выше всего.


Женя, как выражаются простые люди, входила в возраст, менялась внешне, становилась привлекательней. Перемены совершались и внутри ее, конечно, не без влияния всего, что ее теперь окружало: постоянное общение с Розой Львовной и другими Чумскими. Былая порывистость, резкость, непредсказуемые «закидоны» смягчились, она училась управ­лять своими чувствами, как не трудно эта наука ей давалась. Деревенская хитринка помогала перетерпеть излишнюю порой придирчивость Розы Львовны, притереться к обычаям и по­рядкам в доме.

...Если чему-то предстоит случиться, то обстоятельства и, как сказали бы иные философы, причина и следствие обяза­тельно сойдутся в данной конкретной точке, в данный момент. Словом, случайность действительно выступает как закономер­ность. А проще: чему быть, того не миновать. Поэтому неожидаемое приглашение Розы Львовны и Константина Леонтьевича в гости, при всей его случайности во внешнем проявлении, обернулось подлинной закономерностью для некоторых жильцов этого дома. Поход в гости, заурядный когда-то спо­соб общения, в последние годы превратился для Чумских в исключительное, даже выдающееся событие, не так часто они выбирались из дому, нынешней крепости, постоянного приста­нища. Константин Леонтьевич, давно невольный домосед, не стремился лишний раз отлучаться из мастерской, да и куда, к кому пойдешь, если ветры обновления, иногда достигавшие ураганной силы, разметали по белу свету прежних друзей, а новых заводить, не без оснований, боялся. Роза Львовна, не такая чинная и домашняя в прежние годы, теперь, как хлопот­ливая птичка, все время обустраивала, обихаживала домаш­нее гнездышко, осторожно сходилась с новыми людьми. Жизнь без прислуги вынуждала ходить на базар, по магазинам, пока, слава богу, не подвернулась Женя.


Вечера старики (хотя старики лишь по понятиям Жени) коротали однообразно, Роза Львовна разбирала, в силу своей страсти, очередной ящик в комоде, перекладывая бесчислен­ные простыни, наволочки, платки, отрезы мануфактуры и дру­гую накопленную ее бережливостью и аккуратностью рухлядь, Константин Леонтьевич брал в руки газеты, растягивался на диване и перемежал чтение с дремотой, иногда, очень редко, вечерами куда-то исчезал и возвращался поздней ночью. Об этих странствиях никому, в том числе Розе Львовне, не расска­зывал. Если же Чумские выбирались к дочери или вдруг со­брались сходить в клуб — это становилось событием, нарушав­шим заведенные порядки и традиции.

А тут приглашение в гости, да еще в Тулу, к родственнику, на какой-то юбилей! Придется ехать с ночевкой, за день не обер­нуться. Роза Львовна с вечера начала перебирать платья, юбки, кофточки, откладывая, что наденет в дорогу, а что возьмет с собой, она не из тех, кто не следит за собой — им все едино, что в дорогу, что за стол в одном и том же платье, с одной неизменной прической. С утра прикидывала, примеривала, то и дело, дергая Женю:

— Женя, взгляни, пожалуйста, в этом платье выйти к сто­лу, не лучше?

Женя подобного богатства, разнообразия нарядов отродясь не видывала, где уж деревенским бабам и девкам столько пла­тьев, юбок, жакетов иметь, и, по правде говоря, зачем, для чего, куда их надевать? Друг перед другом и там не прочь похвалиться, пофасонить, но накопить подобную кучу тряпья?! А Роза Львовна к тому же вздыхает:

— Ох, сколько у меня прежде было платьев, сарафанов, блузок, юбок! Одно шифоновое платье даже в Москве заказывала знаменитой модистке на Куз­нецком мосту, юбки в сундук не вмещались. Это только верх­ние, нижние нынче из обихода выходят... Молодые, сама зна­ешь, как теперь одеваются! – презрительно замечала она.

«Прежде» в устах Розы Львовны, как, впрочем и Констан­тина Леонтьевича, означало «до революции», в Ярославле, откуда так стремительно пришлось удирать. О прежнем, доре­волюционном житье и Роза Львовна, и Константин Леонтье­вич вспоминали довольно часто, поначалу с опаской вгляды­ваясь в Евгению, но вскоре убедились — она не из болтливых, доносить не побежит.


До не принятой ими революции, по их рассказам, выходило: они жили в приличном достатке, их дело, дело часового масте­ра Чумского, процветало. В часовой мастерской, там, в Ярос­лавле, служили наемные работники. Константин Леонтьевич содержал магазин не то часовой, не то ювелирный и под его началом ходили приказчики. В прислугах у Чумских состояла не одна Прасковья Степановна, содержали кухарку, кучера и еще разный люд, обслуживающий дом, мастерскую, магазин.

Нынешняя жизнь — при советской власти — не по нутру, выс­казывались об этом осторожно, никогда, по крайней мере, при Жене, ничего плохого не говорилось ни о городских властях, ни о всесоюзных вождях, только изредка при чтении газет Констан­тин Леонтьевич не без ехидного удовлетворения восклицал:

— Вот, вот дожили!.. До чего довели!.. А что еще можно ожидать?!

Евгении приятно помогать хозяйке при сборах, больше, чем сама Роза Львовна, радовалась каждой примеряемой вещи, и воображала: в модном платье проходит по своей деревне, и ей завидуют деревенские подружки. Пожалуй, не узнали бы теперешнюю Евгению, она одевается по-новому, по-городско­му, изменились у нее внешность, походка, привычки, Роза Львовна из одежды, вышедшей из моды или не налазившей на полнеющую фигуру, кое-что дарила домработнице, предвари­тельно ушив или обрезав лишнее.

Наконец, часам к четырем с прикидками, примерками, утюжкой и укладкой покончили и Чумские покинули дом. Роза Львовна в который раз втолковывала, чем и как кормить остав­ленного на Женином попечении Толика, сегодня он на вечеринке, возвратится поздно.

Женя после отъезда хозяев с особенным настроением и обостренными чув­ствами, обошла все комнаты. Без хозяев квар­тира выглядела совсем иначе: словно заново увидела ковры, комоды, гардеробы, статуэтки и картины, мелькнула дерзкая мысль, что сделала бы, если вдруг стала бы хозяйкой этого доб­ра? И грустно рассмеялась такой нелепице — далеко, ох, как далеко домработнице до настоящей хозяйки, но не стоит за­гадывать — жизнь-то вон, какая вертлявая, глядь и к ней обер­нется передом.


Женя и Толик изо дня в день на виду друг у друга и посте­пенно привыкали общаться по-домашнему, почти по-семейно­му. Толик иногда заигрывал и не один раз, вроде бы в шутку, невинно, мимоходом, играючи старался коснуться губами ее щеки. Женя всерьез не воспринимала заигрывания, принима­ла за невинные дурачества, не останавливала приятную игру и сама позволяла кое-какие вольности: легонько шлепала по ло­паткам, подсмеивалась над его робкими и невинными домога­тельствами, а иногда выталкивала из кухни, когда становился чересчур надоедливым. Женя не задумывалась, нравится он или нет, просто приятно было, когда Анатолий появлялся в доме, шу­тил, смеялся, дурачился. И все же, иногда ловила себя на несуразной мысли - в нео­сязаемом сегодня, в довольно туманном будущем, отчего-то часто ставит себя рядом с Толиком.

Евгения прибрала разбросанные Розой Львовной вещи, аккуратно, как хозяйка, растолкала их по сундукам, комодам, но подме­тать мусор, естественный при подобных сборах, не стала, хо­зяйка не велела в этот день браться за веник: дурная примета, нельзя заметать след уехавших, могут не вернуться назад.

От нечего делать — сегодня не надо готовить и накрывать ужин — прилегла на застланную байковым одеялом постель, взяла томик повестей Тургенева, почитала недолго, сморил сон.

Анатолий вернулся ближе к полуночи. Женя всегда спала чутко и звонок услышала тотчас же. Настроение у Анатолия самое радужное, от него пахло вином - от души повеселился в интересной компании, домой на этот раз спешить не надо, ворчать на задержку некому.

Возбужденность, раскованность, игривость Анатолия, пе­редались Жене, оба от души смеялись над рассказом о вече­ринке и ее участниках. Женю не обеспокоило, не насторожи­ло, она просто не придавала значения нарастающей шаловли­вости его рук, вроде бы нечаянной, поначалу неназойливо они касались ее груди, бедер. Дальше — больше: Анатолий стано­вился смелее и настойчивее, его прикосновения как-то незамет­но перешли в объятия, нечаянное, шаловливое касание губ за­вершилось страстными поцелуями. Женя, не задумываясь о происходящем, поддавалась настроению Толика... Шаловливая ребячья игра, независимо от их намерений, к ночи переросла в любовную, в неуправляемую страсть. Женя испытывала наслаждение, которое ей даже не снилось, и она им с жадностью упивалась. Словом, их отношения развивались так, как и должны развиваться, когда двое до предела наполненных неистраченной энергией, моло­дых, но уже созревших людей остаются наедине. Неизбежное свершается само собой, вопреки их воли и требований рассудка.


Им не было тесно на узкой кровати в кухонном закутке, и быстро наступившим утром Жене не надо было прогонять Анатолия. Начавшийся короткий день продолжил необыкно­венную, запомнившуюся ночь, такую насыщенную ранее не испытанными ощущениями и такую короткую.


Роза Львовна и Константин Леонтьевич возвратились из гостей усталые и возбужденные, впечатления распирали их, встречи с друзьями из не столь далекого прошлого, новые знакомства всколыхнули в памяти былое время, — они были молоды и счастливы, полны веры в себя и надежд на бу­дущее. Не умолкая, выплескивали гостевые впечатления, даже Константин Леонтьевич успевал вставить в тараторенье жены свои мнения и наблюдения, более обстоятельно, чем обычно, рассказывал об услышанном, довелось встретиться и с московскими гостями, узнать о настроениях и обстановке в опре­деленных кругах.

— Как все переменилось! — восклицала Роза Львовна, рассказывая о прежних знакомых.

Она подробно расписывала наряды гостей, толковала о причудах нынешней моды, горячо одобряла одних, язвительно высмеивала дру­гих. Молодежь заражалась возбужденностью старших, а точ­нее обе возбужденности слились воедино и все четверо были непринужденны, веселы, откровенно радостны и самому до­тошному психологу не удалось бы уловить, как различны ис­тинные мотивы, причины возбужденного сегодняшнего состояния старших и младших в доме Чумских.

Со следующего утра потекли обычные будни, обычные для всех, только не для Жени, новое, до конца неосознанное, но до краев наполнявшее ее душу, меняло и внешний облик. Соответствен­но новому состоянию души, она светилась притаенной радос­тью, которой не могла управлять, да и не всегда пыталась это делать, просто-напросто не знала и не ощущала необходимос­ти заглушать свои чувства. Для нее теперь день существовал лишь как время ожидания ночи, и поздно заполночь на узкой и уже не девичьей постели, напряженно прислушивалась и ждала, чтобы в доме быстрее все затихло, чутко и радостно улавли­вала крадущиеся шаги Анатолия. Встречи, приглушенно-опас­ливые, до обидного короткие становились для юной пары вся­кий раз значительным событием, хотя и беспокойным, даже в моменты наивысшего возбуждения их настораживали малейших звук, доносившийся из спальни старших Чумских, они вздра­гивали и замирали, и вновь продолжали возню, перешептыва­ния, лишь убедившись: на этот раз им ничто и никто не поме­шает.


Первые дни Женя ни о чем не задумывалась, потом нава­ливались сначала короткие и робкие, затем более длительные раздумья. Она не чувствовала каких-либо угрызений совести или сомне­ний в свершившемся, нисколько не раскаивалась, что избран­ником стал Анатолий, постоянное общение, простота преды­дущих отношений сотворили свое дело, она привыкала к нему и никого другого на его месте не видела, если бы ее спросили - любит ли его, удивил бы сам вопрос - почему его не любить? Красивый, добрый, бесхитростный, ее любит — в этом была уверена, первый ее мужчина со всех сторон устраивал молодую жен­щину и не вызывал раскаяния или чего-нибудь в этом роде.

Женя старалась представить, как к ее новым отношениям с Анатолием отнеслись бы родители, родственники и остальные заимские. Мать наверняка не осудила бы, она понимающая и простила бы доченьку, но вот отец... Как наяву, ощущала уко­ряющий взгляд, тяжкую боль за нее и чувствовала: как бы отец не любил ее, не простил бы отступления от вековых устоев, традиций, при тихой безропотности он крепок в своих убеждени­ях. А другие? Женя не без иронии представила, какие пошли бы пересуды, узнай на заимке, как не сватанная и не венчанная стала женщиной. Может, только Катя Муратова поняла бы и простила, она хотя и старше, но самая близкая ей, вспомни­лось, как бегала к Муратовым, посвящала Екатерину в деви­чьи грезы и заботы. Забавным помнился и брат Екатерины - Мишутка, терявшийся при встречах с нею, его взгляд не то удивлен­ный, не то восхищенный.

Она резко отгоняла раздумья с горчинкой - дело сделано, будь так, как будет, отступать некуда, если бы и было куда, она этого не сделала бы, и даже не подумала бы о самоосуждении.

Прошло немного времени и Роза Львовна, наблюдатель­ная и опытная, сначала почувствовала, а потом и заметила пе­ремены в характере, настроениях и внешности домработницы, походка, движения, жесты у Жени становились мягкими, осторожными, она часто замыкалась в себе, не слышала обраще­ний к ней. А когда появились первые пигментные пятнышки на лбу, на переносице, многоопытная Роза Львовна без труда сообразила что к чему.


Сообразить-то сообразила, но требовались действия, ка­кие — она сразу и не могла представить. Не было нужды рас­следовать, от чьих усилий наступили перемены в Жене. Все-таки проанализировала ее поведение: почти все время находится в доме, длительных отлучек за ней не водится, из вечерней шко­лы возвращается в одно и то же время. В свете такого анализа по иному осветились некоторые эпизоды, однажды ночью Анатолий встретился в коридоре и в ответ на ее недоумение объяснил: ходил на кухню, захотелось пить, припомнила, как не однажды чудилось — кто-то крадется в сторону кухни. Малейшие сомнения, что Женины изменения порождены в ее, Розы Львовны, доме, исчезли.

Можно нашуметь, изгнать Женю из дому, но Роза Львовна женщина разумная и практичная, привыкла к Жене, относилась к ней почти по-родственному — безотказность, сноровис­тость, понятливость Жени ублажали хозяйку. Не напрасно Роза Львовна пережила революцию и гражданскую войну, переезд, похожий на бегство, из Ярославля, хотя нерегулярно, но заг­лядывала в газеты и радио-тарелка в доме редко выключалась. Понимала, теперь власть и общество, окружающие будут на стороне Жени, защитят ее, а вот Розе Львовне, ее семье, если возникнет скандал, не пришлось бы снова укладывать вещич­ки и искать убежища, приюта в другом месте.

: Как ни приниженно ставила Роза Львовна, по обычаю всех властных жен, житейский опыт и мудрость Константина Леон­тьевича, все же решила обсудить внезапно обрушившуюся беду не беду. К ее удивлению, Константин Леонтьевич, оказывается, давно все заметил, об­думал и даже имел готовое по этому поводу решение, причем решение такое радикальное, какое Роза Львовна даже и допус­тить в свои мысли боялась.

— Пусть женится, другого выхода нет, — объявил Констан­тин Леонтьевич.

— Как женится!? — вспылила Роза Львовна, — ты в своем уме, он еще мальчишка?!

Она всплеснула руками, хотела вскочить, но для этого ста­ла достаточно тяжелой.

— Раз такое сумел сотворить, то уже не мальчишка, — с лукавой улыбкой Константин Леонтьевич взглянул на жену.

Напоминание, что к восемнадцати годам вот от этого теперь лы­сого, сутулого мужчины она родила Сару, не убедило, не укроти­ло духа противоречия, яростно взыгравшего в ней.

— Ты подумал, кто она такая? Откуда-то из проклятой бо­гом и людьми Сибири, без роду и племени, голь перекатная, без приданого!

— Это не имеет значения, теперь, чем беднее, тем почет­нее, — горестно вздохнул Константин Леонтьевич.

— Нужен мне такой почет, дармоедку на шею! — не унима­лась Роза Львовна.

— Но это ты преувеличиваешь, она в дармоедках никогда не будет, на ней и сейчас дом держится.

Такое посягательство на ее хозяйский авторитет, власть, безраздельное господство, Раза Львовна стерпеть, конечно, не могла.

— Ишь ты, какой хороший! Она уже для тебя хозяйка в этом доме, а я должна у нее в прислугах ходить?! — Роза Львов­на даже все-таки привстала от возмущения, уперла руки в бока внушительной фигуры.

— Напротив, — поторопился умерить гнев супруги Кон­стантин Леонтьевич, — у тебя появляется даровая помощни­ца, невестке платить, как домработнице, не станешь - обидишь платой новую родню.

В таком духе разговор между супругами продолжался дол­го.

Не сразу Чумские успокоились, но когда взвесили, прики­нули все возможные последствия, то пришли к единомыслию — случившееся не так уж и плохо, ни какую-то размазню или, еще хуже, распутницу подобрал Толик — нынче молодежь-то вон какая, особенно девушки — а хорошо им известную, работящую, чистоплот­ную, безотказную женщину.

В духе столь демократично выработанного решения про­шли переговоры Розы Львовны с молодыми, сначала по от­дельности, а потом и совместно.

Дабы не привлекать излишнего любопытства и не входить в ненужные расходы порешили: свадьба будет по-советски, без попа или раввина, без загса, без шумного застолья, теперь принято сходиться без отметок в паспорте и брачных контрактов или свидетельств.


Через несколько дней решение, принятое на высшем семей­ном уровне, было проведено в жизнь — Анатолий и Женя ло­жились в одну постель на законных основаниях, разумеется, на законных по понятиям новым, упрощенным, не отягощенным ни вековыми традициями, ни мещанскими предрассудками..


8

.

Женя Станкевич с таким интересом училась, что звонок, протрезвонивший об окончании последнего урока — физики — не обрадовал, ее увлекало ежедневное узнавание нового: любопытство у нее развито до предела, вечно прислушивается к разговорам, от заголовка до подписи редактора прочитыва­ет газеты, несмотря на ворчание, правда беззлобное, свекрови Розы Львовны на полную громкость включает тарелку-репро­дуктор. Ее одноклассники напротив, с нетерпением ждут окон­чания уроков - наконец-то побегут домой, у большинства се­мьи, и почти всем приходится рано подниматься на работу.

Чуть скосив глаза, Женя не без удовлетворения наблюда­ла, как к ней робко, будто опасаясь невидимого препятствия, направляется учитель Алексей Николаевич Зайцев. Кто не то­ропится, тот почти всегда опаздывает, учителя опередил долговязый одноклассник Витька Князькин.

Витька парень развязный до нахальства, явно помыкал парнями, которые, от греха подальше, стара­лись не связываться с ним, бесцеремонно обращался и с девча­тами, набивался в провожатые, отказов, как правило, не встречал и не потому, что нравился как парень, те вынужденно рас­суждали: черт с ним, пусть провожает, все равно не отстанет, да и спокойнее с ним идти по пустырю и темным улицам, шпа­на поселковая приставать не станет. Чем заканчивались подоб­ные провожания, никто из девчат не распространялся, но Витька редко с какой из них уходил из школы дважды.

— Нам попутно, — без всяких вступлений обратился он к Жене, — собирайся побыстрее.

Смущенный учитель отступил перед таким натиском и, без­вольно кивнув головой, зашагал к выходу.

— Меня Толя встречает, — не скрывая досады, отвечала Женя и продолжала укладывать книжки и тетрадки в сумку.


Витька с дерзким неудовольствием посмотрел на нее и, как показалось Жене, с угрозой пробурчал:

— Ну, как знаешь, только со мной спокойнее, особенно в твоем положении, — он показал взглядом на ее живот, — твой рахитик в случае чего...

Он не договорил, что подразумевал под словами «в случае чего», но и так было понятно, шахтерский поселок давно славился как самый небезопасный в темное время. Женя хотела возразить, Анатолий, мол, совсем не рахитик, но подумала, сто­ит ли связываться с этим.., она не произнесла и не додумала, с кем, с «этим», но это тоже понятно, подобных парней не жаловала, но, помня о своих, отнюдь не смирных братьях, суровой к ним не была.

Женя чуть не зашибла Анатолия, оказывается, давно ждал за дверью, он потянулся полными губами к ее щеке, но она легонько отстранилась, и оглянулась - боялась, одноклассники увидят эти «телячьи нежности», да и никак не могла усвоить привычки, бытующей в семье Чумских, целоваться при встречах и прощаньях, в деревне вполне обходились без показных проявлений чувств.

Анатолия обидело ее уклончивое движение, но виду не по­казал, на людях держать себя умел. Женя подхватила мужа под руку, и они вышли из школы, провожаемые завистливыми взглядами девчат и парней. Женя красавица известная и в этой части соперниц не име­ла, как не завидовать красивым чертам лица, стройной фигуре и тому, какой у нее симпатичный, культурный, обходитель­ный муж — вон, как Женьку обхаживает.

Жене приятны завистливые взгляды школьных подруг и сама она не прочь прихвастнуть, как ей повезло: и дом прилич­ный, и муж хороший, да и сама не из последнего десятка, все при ней, и лицом, и фигурой, а люди говорят, и умом удалась. Разве не умница — такого мужа отхватила! Правда, как и все жены, хотела бы кое-что к его качествам и добавить.

Со стороны смотреть: действительно, только завидовать можно, как она вертит Анатолием - что скажет, а то и лишь на­мекнет, он уже готов угодить ей. Роза Львовна иной раз недо­вольно морщится: под каблук жены попал любимый, единствен­ный сыночек.


— Ох, и добалуешь жену, Анатолий, — поворчит иной раз мать, — как бы потом не пожалел, когда нас с отцом не станет. Крутит, вертит тобой, как только захочет.

Анатолий только улыбался, ну что мать придирается, по­пусту ворчит? Роза Львовна продолжала вздыхать, хоть из­редка да поперек бы слово сказал, по-своему, что-нибудь со­вершил. Да где там! Привык из-под мамочкиной юбки выгля­дывать, теперь из-под супругиной, никакой самостоятельнос­ти, да и по правде сказать, откуда ей взяться? С пеленок на всем готовеньком, самостоятельно ни шагу в жизни не сделал.

Деревенские ребята, мужики нисколько на него не похожи, иногда не без сожаления сравнивала Женя, их с малолетства при­учают самим кусок хлеба добывать. Взять ее отца: молчун молчуном, а на своем, когда надо, твердо, а то и жестко настоит, и мать ее, строптивая Авдотья, тоже не пряник, уступает, пони­мает, мужик он мужик и есть, свое хозяйское, мужицкое дело знает и в послушании ему быть надлежит. А что молчит, жене на людях не перечит, что она иной раз позволяет себе прикрик­нуть на него, так то от бабского самолюбия, от стремления перед другими бабами покрасоваться - вот, мол, какая я - захо­чу, все, по-моему, будет!

Если бы ее такие мысли могли прочитать школьные под­ружки, наверняка сказали бы: заелась девка, какого рожна ей надо?! И впрямь, не от жиру ли бесится, не сглазить бы дурны­ми мыслями, не прогнать от себя счастье и радость, что дает Анатолий — веселый, часто дурашливый, легкий для совместной жизни.

Идти до дома довольно далеко, вечерняя школа в поселке всего одна и размещалась возле самой дальней шахты «Октябрьская», считалось, что вечерней школе рабочей молодежи – ШРМ — лучше быть ближе к производству. Квартира Чумских располагалась в центре городка, добираться приходилось через болотистый пустырь перед речушкой. Поздний октябрьский вечер, темный и безлунный: небо затянуто плотными облаками, того и гляди пойдет дождь, а скорее всего снег, к вечеру заметно похолодало.


Анатолий нарадоваться не может — как-никак, а наедине с родной женушкой, дома, как ни хорошо, но на глазах у всевидящей мамочки, да и папочка частенько пристально вглядывается: все ли у них в порядке с Женей, не ошиблись ли в снохе. Конечно, не ошиблись! Он, Анатолий, каждый день что-нибудь открывает в ней, ра­ботящая, сноровистая, ничего из рук не вывалится, а какая ласко­вая, верная! Никому, даже родителям неведомо сокровенное: уединись с ней в своей комнате, такое испытаешь, готов жизнь отдать, лишь бы оно повторялось и повторялось. Нетерпение перед очередной ночью в этот вечер у Толика настолько ясное, нескрываемое, что еще крепче прижимается к Жене, крепко обнимает ее, вертит из стороны в сторону, жадно целует. Женя игриво отбивается от его нетерпеливости, а сама невольно, по природному женскому к инстинкту, мягким прикосновением, нежным голосом, игривым поцелуем возбуждает мужево нетерпение.

Навстречу широко, во всю улицу, покачиваясь и шумно перекликаясь между собой, идут трое парней. Поравнявшись, один из них шагнул к Анатолию, руки в карманах, туловище наклонено вперед, голова как бы втянута в плечи.

— Дай прикурить!

От приказной резкости Женю покорежило.

— Не курю, — отвечал Анатолий, и Женя уловила в его ответе явное беспокойство.

— Чего жмешься, фраер? — в голосе парня звучали презрение и угроза, — пошарю по карманам, авось найду коробок.

Он быстрыми движениями рук как бы пробежал по Анатолиевой одежде и вынул из бокового кармана пиджака кожаное портмоне. Его приятель, на голову выше, стоял за его спиной, похоже, подстраховывал, а третий, в сдвинутой на затылок кепчонке, плечом настойчиво отодвигал от Анатолия Женю.

— Такой фартовый бумажник, а всего трешка! Ну-ка, сни­май шмотки и ты, шалава, чего рот разинула? Скидывай, ишь разоделась, как барыня! — парень потянул за рукав Женю.

Анатолий начал расстегиваться, но увидел, как третий парень начал стаскивать с Жени пальто, рванулся в ее сто­рону и тотчас получил сильный удар в лицо, из носа хлыну­ла кровь.


— Не трогай, паразит! — закричала Женя. — Забирай ба­рахло и уметайся!

Парень схватил ее за голову, пытаясь закрыть рот, Женя вырывалась, царапалась, кусалась, деревенские сила и смелость ее пригодились. Парень, матерясь, несколько раз со злом ог­рел ее кулаком по голове. В борьбе с ним она не сразу увидела, как между Анатолием и двумя другими завязалась драка.

Внезапно парень отпустил ее, Женя от неожиданности не устояла на ногах, больно ударилась о подмерзшую землю.

— Бросай, ее! — услышала команду парня, просившего при­курить, — смываемся!

Парни побежали, Жене показалось, их уже не трое и пер­вым бежал высокий, и как будто знакомый фигурой человек.

Анатолий лежал на земле, его колени были пригнуты к животу, рядом чернела кровь.

— Ножом,.. — еле слышно выговорил Анатолий.

От испуга, увидев лежащего в крови мужа, Женя растеря­лась, не знала, что предпринять — кругом ни души, сколько не кричи, никто не услышит, до ближайших от пустыря домов да­леко.

— Зови людей... — с трудом, умоляюще прохрипел Анато­лий.

Метнулась к нему, но Анатолий досадливо показал слабе­ющей рукой в сторону домов:

— Беги, зови людей...

Женя несколько секунд продолжала стоять в растеряннос­ти, боялась оставить Анатолия одного, потом, решившись, изо всей мочи бросилась бежать к домам.

Трудно сказать, удалось бы вытянуть кого темной ночью из этих приземистых домов с крепкими запорами и плотно зак­рытыми ставнями, да повезло, навстречу приближалась боль­шая компания парней и девушек, возвращавшихся из клуба железнодорожников.

На этом для Жени везение закончилось — когда подбежа­ли к Анатолию, тот был мертв. Потрясение оказалось слиш­ком сильным, она рухнула наземь, мозг отключился.

Выписалась из больницы Евгения не одна, а с дочерью, появившаяся на этот жестокий свет за два месяца до установлен­ного природой срока. Гибель мужа, несчастного Толика, так взорвала крепко устроенный, с хорошим крестьянским нутром организм, что созревавшая в нем новая жизнь не сумела удер­жаться и, при во сто крат увеличенных муках и болях, была вытолкнута на белый свет.


Вместе с нею мучились, стонали, мрачно шутили еще девять женщин, согнанных разными телесными недугами в тесную и душную больничную комнату с отвратительным запахом, к которому ни­как не могла привыкнуть неизнеженная Евгения, ее тело изне­могало, страдало от болей и непривычного безделья, а голова разламывалась от множества мыслей, они как будто только и ждали этих невыносимо тяжких дней, чтобы терзать ее душу, так бес­пощадно и жестоко потрясенную.

Что за напасть такая, одна невзгода за другой наваливают­ся на нее!? Какая сила сорвала ее с теплого материнского места и кинула в эту холодную, нескладную вертепщину? С омерзе­ньем вспоминала ткацкую фабрику, неумолкаемый, изматыва­ющий гул станков и во все проникающую пыль, от одного вос­поминания о которой у нее начинались спазмы в горле, и она заходилась кашлем от удушья. А тихоня Прасковья насовето­вала приехать сюда, к Чумским и вот она в мрачной и вонькой больнице трясется над крохотным, недоспелым, существом, дрожит каждую минуту — не оборвется ли едва теплившаяся жизнь. В своих телесных и душевных муках забывала: недавно почти молилась за Прасковью, благодарила за устройство в уютной, приветливой семье Чумских.

Тяжело Евгении думать, но еще тяжелее уходить от мрачных дум, возвращаться к обыденной суетне, чувствовать себя кругом виноватой - виноватой перед матерью и отцом, вино­ватой перед погибшим Толей, виноватой перед его матерью Розой Львовной и отцом его Константином Леонтьевичем, вино­ватой перед этим крошечным существом, ее дочерью, с огром­ными усилиями, собственными и медицинскими, начинавшей земное существование.

Вечером в день возвращения Евгении из больницы к Чумс­ким пришла их дочь Сара вместе с мужем Иосифом Ефимови­чем Попковым. Сара сдержанно, но довольно тепло обняла, расцеловала лежавшую в постели Евгению, долго и нежно сю­сюкала над малюткой, спящей здесь же в красивой кроватке, которую успел раздобыть, по случаю, расторопный Константин Леонтьевич, всплакнула по несчастному Толику и побежа­ла к Розе Львовне еще раз погоревать по любимому братику, не забывая при этом обсудить свои бесконечные проблемы и дела.


В комнату к Жене, неостывшей еще от волнения, вызван­ного причитаниями Сары, вошел Иосиф Ефимович или Еська, как его обычно называл Константин Леонтьевич, не прощав­ший зятю службы в могущественных и суровых органах, в ко­торых Еська, как он предполагал, играет не последнюю роль.

Иосиф Ефимович, как перед начальством, одернул китель цвета хаки с отложным воротником, присаживаясь, провел ладонью по брюкам галифе, заправленным в блестевшие от крема хромовые сапоги. Форма придавала воинский вид, шла к высокой фигуре, крупной голове с курчавившимися темны­ми волосами, к дерзкому взгляду слегка выпученных темно-карих больших глаз. Тонкие губы, прикрывавшие маленький рот, плотно сжимались, подбородок мощно нависал над длин­ной шеей, обрамленной необыкновенной чистоты белым под­воротничком, чувствовалось, ему нравилось, как его воспри­нимают в доме тестя, считают, а теща даже и чтит, высоким начальством. Он по-деловому коротко справился о самочув­ствии Евгении, а затем также деловито стал выспрашивать о подробностях гибели Анатолия.

— Ты вспомни весь тот день, вечер, — настойчиво доби­вался он от Жени, — с кем встречалась, с кем разговаривала, с кем, может быть, спорила, кто-нибудь, возможно, угрожал тебе, вспомни, как вы шли домой, кто попадался навстречу и как можно подробнее расскажи о встрече с теми хулиганами, как ты их называешь.

Евгения усиленно старалась, все припомнить, подробнее отвечать на вопросы Иосифа Ефимовича и злилась на себя, на свою память, что многое упустила, не запомнила. Он слушал с предельным вниманием, приклонял ближе, чтобы лучше слы­шать, курчавую голову, задавал уточняющие вопросы, просил повторять по несколько раз обо всем, что происходило в зло­получный вечер в школе, по дороге домой. Женя мимоходом, не придавая этому ни какого значения, упомянула, как к ней подходил Витька Князькин и предлагал себя в провожатые.

Иосиф Ефимович, как показалось Жене, назойливо просил еще и ещераз рассказать об этом эпизоде и так измучил вопросами, что она искала благовидный повод отвязаться от него. Еська не отступал, дол­жно быть, дело свое знал неплохо, и в памяти Евгении возника­ла долговязая фигура, присоединившаяся к трем убегавшим парням, и она высказала свою догадку назойливому родствен­нику.


— О-о, это очень важно! — воскликнул он и поднял нос еще выше,- вот оно самое важное и нужное,- и ухватился за появившуюся ниточку, — если это был тот, Князькин, ты его так называла, воз­можно, через него и до остальных доберемся.

— А вдруг он не причем?! — испугалась Евгения.

— Не причем, значит не причем,.. — неопределенно заклю­чил Иосиф Ефимович и на этом свои расспросы, наконец, обо­рвал, пожелав Евгении быстрее поправляться и поднимать, ставить на ноги сиротку.

— Тебе еще повезло, в такой семье — как Роза Львовна и Константин Леонтьевич — с ними не пропадешь, — заключил этот родич короткий визит.

Евгения и без Еськи отлично представляла, что значили для нее в эти дни родители Анатолия, кроме них, никого рядом, на кого могла бы опереться. Женя написала в деревню, роди­телям. Ответ из далекой Сибири пришлось ждать долго, нако­нец пришел, погасли надежды на поддержку родных. Письмо не от родителей, отвечал Иван Муратов, председатель колхо­за, по просьбе матери. Известия такие, что и здоровый человек свалится, ее отец, Алексей Максимович, скончался от простуды вскоре после ее отъезда, Евгения вздрогнула от не скрытого и болезненного укора - только сейчас до нее стали доходить последствия зловещего безрассудства для родителей, для всей семьи, ее легкомысленного ухода, точнее бегства из дому, ее сотрясали рыдания, с непоправимым запозданием пришло горькое осознание, насколько близкого человека потеряла. Мать же, писал Иван Александрович, после смерти отца оста­лась одна, перебираться в город к сыновьям отказывается. Первый порыв: немедля отправиться к одинокой матери, да не тут-то было, с малюткой, с трудом пробивавшейся к жизни, невоз­можно и подумать тронуться в путь за многие тысячи километров. Не могла Женя написать и братьям — не знала их адресов, легко нашла бы, окажись в сибирском городе, знала дорогу к их домам. Написала горькое со слезливыми просьбами письмо Муратовым, слава богу, Иван Александрович написал свой го­родской адрес.


В кроватке зашевелилась дочка, начала подавать слабень­кий голос, Евгения приподнялась взять ее, но в комнату быст­ро вошла Роза Львовна:

— Лежи, лежи, Женя, я подам.

Она бережно вынула девочку из вороха белоснежных, отделанных кружевами простынок, одеялец, положила рядом с Женей и начала разматывать пеленки. Освобожденная девоч­ка трогательно вытягивала ручки, слабенькие хрупкие ножки, беспомощно хватала ротиком воздух, инстинктивно надеясь, что вот-вот к ней прильнет материнский сосок. Женя беспо­койно наблюдала как слабенький, недоношенный ребенок на­сыщался.

Роза Львовна была готова в любую секунду помочь вну­ченьке, так внезапно и трагично вошедшей в их жизнь, она настолько отдавалась этому беспомощному, хрупкому суще­ству, что иногда ловила себя на ощущении, что при девочке совсем забывает о Толике, о горе, внезапно оглушившем их с Константином Леонтьевичем. При виде девочки, да что при виде! Даже при возне с ее пеленками и простынками, навалив­шееся несчастье куда-то отходит, она невольно, подсознатель­но искала повод заняться хлопотами с ребенком.

— Ешь, Фаечка, ешь родимая, — приговаривала она, не отводя напряженного взгляда от медленно сосущей внучень­ки. Только сейчас Фаечка — а такое имя ей дали они с Кон­стантином Леонтьевичем, не ожидая возвращения Жени из больницы — начинала более или менее нормально брать грудь, первые дни питание недоношенной девочки доставляло мно­жество беспокойных забот. Роза Львовна бережно перепеле­нала успокоившуюся после еды внученьку, укутала в белоснеж­ную пену, уложила в кроватку, забрала мокрое и вышла.

Женя не могла не оценить заботы свекрови, она не осозна­вала, сколь они с дочерью нужны самой Розе Львовне в эти тяжкие дни, как смягчает, отводит материнское горе это кро­хотное существо.

Ночи и дни стали для Жени бесконечно длинными, мучи­тельно нескончаемыми, в ее голове возникал один и тот же воп­рос: как ей жить без Толика? Кто она теперь в этом доме? Пос­ле того, как попробовала что-то вроде равноправия, испытала положение равного с остальными членами семьи. Куда ей по­даться? Да и отпустят ли Чумские?


Вон как трясется над внученькой Роза Львовна, Констанхин Леонтьевич только и ждет момента, когда и ему позволят заглянуть в эту комнату, войдет, встанет перед кроваткой и может часами наблюдать за спящей крохотулей.

Несколько дней провела Женя в постели, тяжко и груст­но размышляя, затем начала подниматься и постепенно втя­гиваться в обычную домашнюю суету, а потом и каждый вечер приниматься за учебники, тетради — бросать учиться и не думала.

Через несколько дней к ней снова заглянул Иосиф Ефи­мович Попков, на этот раз Сары с ним не было, забежал по­путно:

— Витька Князькин оказался хорошей зацепкой, — начал он сходу, войдя к Жене, — через него и на остальных вышли. Отец Князькина, оказывается, кулак, в соседней волости жи­вет, да и у тех троих с происхождением не гладко, из приказчи­ков. В общем, налицо вражеская, шовинистическая вылазка.

Крупный нос строго вздернулся вверх, придавая неприми­римую суровость и значительность его лицу.

— Причем тут вражеская, — слабо возразила Женя, — обыкновенное ху­лиганье бандитское.

— Ничего ты не понимаешь, — назидательно процедил сквозь тонкие губы Еська, — идет ожесточенная классовая борьба и вражеские элементы, где только могут, там и стара­ются нагадить.

Сказал, как обрезал, для него нет предмета для спора и тем более для сомнений, сочувствия всяким «элементам».

Еська не стал задерживаться, оставив Женю раздумы­вать, какое отношение имели они с Толиком к той классо­вой борьбе и почему именно в отношении их совершено под­лое и, судя по Еськиным словам, вредное злодейство. Женю дважды вызывали в городскую милицию к следователю, сни­мать, как выражались в милиции, показания, вопросы сле­дователя и ответы Евгении не многим отличались от разго­вора на эту тему с Еськой, разве лишь тем, что у следователя все заносилось на бумагу, в протокол, накапливалось во все утяжеляющейся папке, становящейся убийственной гирей на Весах Правосудия. Прошло немного дней, как тот же Еська принес известие -: парней осудили, дали всем большие сроки. Времена в стране суровые и суд состоялся скорый, и справед­ливый. Женю, к ее удивлению, на суд не вызывали, он прохо­дил почему-то закрыто.



Часть вторая


1


Горком партии размещался в двух деревянных двухэтаж­ных домах, которые правильнее было бы назвать бараками из-за схожести с другими подобными домами в этом поселке шах­терского города.

Барак бараком, а все же Женя не без робости вошла в первое от дороги здание, поднялась по крашеной, крутой лестни­це, с непонятной опаской открыла дверь на второй этаж. Чис­тый, с побеленными стенами длинный коридор, на полу крас­ная с белыми полосами ковровая дорожка. Это ей и понятно и приятно — раз власть, значит и порядок соблюдаться должен. В коридор выходит много покрашенных светло-голубой крас­кой дверей, на каждой в рамочках под стеклом таблички с фамилиями. Прошла мимо первой двери: на табличке написано «приемная», на следующей двери: «Тов. Локотова М.П.». Это к ней надо обратиться Жене, так велел Еська, то есть Иосиф Ефимович Попков, зять Чумских. Он провел неведомые Жене переговоры после застенчивой, но настойчивой ее просьбы помочь подыскать работу.

— Возьмут тебя курьером, — сообщил он через несколько дней, — будешь бумаги разносить, кое в чем еще помогать, а дальше видно будет.

Горком учреждение солидное, там поряд­ки строгие. После гибели Анатолия положение Жени в доме Чумских становилось двусмысленным. Она снова полностью втянулась в домашние дела, исполняла все, что делала прежде, до замужества, когда официально считалась домработницей, по деревенским же понятиям домашний труд не считался настоящей работой, подлежащей оплате.

Фаечке исполнился годик и к восторгу и удивлению окру­жающих она стараниями матери и бабуш­ки встала на окрепшие ножки. Женя исподволь затевала разговоры с Розой Львов­ной о своем новом, неопределенном положении в доме, та сама сообразила и прежде Жени попросила зятя подыскать подхо­дящее место, чтобы Женя могла работать, и для домашних дел сил и времени оставалось бы.

И вот она в горкоме партии, в учреждении, о котором слы­шала разное, где до сих пор бывать случая не выпадало. Кон­стантин Леонтьевич, постоянно поругивая нынешние поряд­ки, часто кивал в сторону горкома: чего, мол, так ведут дело, ведь у них вся власть? В школе горком упоминался только в уважительном духе, в очередях женщины, переругиваясь меж собой, часто вставляли:


— Подожди, горком до них доберется...

— В горком надо сообщить...

— Горком им покажет...

И вот Женя в грозном и таинственном доме. Робко посту­чала в дверь, услышала вежливый, но твердый голос:

— Войдите...

Майя Петровна Локотова, помощник первого секретаря горкома партии, оказалась женщиной средних лет. Темные волосы тщательно уложены, на затылке собраны в мощный узел, скреплены красивой шпилькой, строгое, тщательно оту­тюженное темно-синее платье освежали накрахмаленные, сия­ющие белизной воротник и манжеты.

Прежде всего, Локотова усадила Женю, робевшую и от осо­бенностей учреждения и от солидной начальницы, за написа­ние анкеты, подобным делом никогда до этого заниматься не приходилось. С трудом, при доброжелательной помощи Майи Петровны Локотовой, с перечнем вопросов: где, когда... она справилась. Сложнее стало, когда принялась расписывать био­графию, ею до сих пор никто и она сама не интересовались. Локотова потребовала подробно расписать про всех родствен­ников, указать их занятия, адреса, но как это сделать, если она не ведала даже об адресах родных братьев, не то что дядей и теток, двоюродных братьев и сестер. Скажем, про брата Костю — о нем лишь доходили слухи. Неизвестно, жив или нет, он сейчас? Как это выразить на листке казенной бумаги? Запнувшись на этом факте, до того разволновалась, что вообще забыла о Косте написать, получилась не автобиография, а сплошное умолча­ние поневоле. С существенными пропусками в автобиографии пришлось Локотовой представлять кандидата в курьеры пер­вому секретарю горкома партии — Георгию Павловичу Келареву. Тот менее привередливый и над незадачей с Жениными родичами лишь посмеялся — видимо, считал, для курьера да еще в юном возрасте можно с подобными изъянами в жизне­описании примириться.

Работы для курьера в горкоме партии оказалось немного, Женя, натура деятельная, сидеть без дела или без толку сло­няться по кабинетам не могла, выпросила у строгой, но покро­вительствующей ей Локотовой списанную пишущую машинку и, получив несколько первичных уроков у горкомовской ма­шинистки, вскоре выстукивала на этом инструменте так, что ее учительница даже позавидовала скорости и аккуратности печатания. Незаметно приобретенная уже настоящая профес­сия и определила дальнейшую службу, хлеб насущный моло­дая вдова могла зарабатывать не домашним услуженьем и ста­раньем на побегушках, а уважаемой квалифицированной ра­ботой. Прилежание молодой работницы и внешние достоин­ства довольно скоро оказались замечены и оценены, примерно через год она стала секретарем-машинисткой у первого секретаря горкома партии.



2


Алексей Николаевич Зайцев до сих пор считал себя человеком нерешительным, не пробивным, и, может и, преувеличи­вая такой недостаток, иногда намеренно ставил себя в положение, когда нельзя увильнуть, избавиться от совершения поступка, преодоления препятствия. «Нужно!» приказывал себе, непременно надо сделать! Превозмочь трудности, препятствия! Приучал себя находить, принимать твердое решение и действовать! Иначе, страшился он, окончательно исчезнет вера в самого себя, пропадет самоуважение, останется на задворках жизни, обреченным всю жизнь исполнять чужую волю. На сегодня наложил на себя очередное обязательство, при­нял, возможно, переломное, главное решение в более чем трид­цатилетней своей жизни. Приказал себе именно сегодня решительно объясниться с Женей Станкевич, ученицей вечерней школы, где третий год преподает физику. Основное его служебное занятие — работа в тресте, там он заместитель начальника технического отдела или, как называл свой отдел начальник Чеканников Николай Иванович, мозгового центра треста. В отделе намечалась, раз­рабатывалась — на то он и мозг — техническая политика — определяющее условие, по словам Николая Ивановича, устой­чивой, надежной работы по добыче угля. Совмещать Алексею Николаевичу службу с преподаванием начальник не то, что разрешил, а практически принудил, пусть покорпит над кни­гами, с пустой головой никого, ничему не научишь, полезно пообщаться с молодыми людьми, себя раньше времени в ста­рики записывать не станет, современным почувствует, будет вынужден следить за собой и за новинками в технике, а это для работ­ника техотдела, по мнению Николая Ивановича, первейшее условие. Человек в жизни нерасчетливый, в этом случае он под­ходил сугубо утилитарно, рассчитывая соорудить из молодо­го подчиненного современного специалиста, конечно, Алек­сею дополнительная нагрузка, зато отделу польза несомнен­ная.

Недовольные сетования Алексея Николаевича решитель­но отметал:

— По Павлову отдых — это смена занятий. Вечерняя шко­ла в этом смысле не может быть перегрузкой. Терпение и труд — все перетрут, уважаемый Алексей Николаевич, так что тру­дитесь, и на поблажки не надейтесь. — Николай Иванович уг­лублялся в очередную бумагу, давая понять, разговор о пе­регрузках исчерпан.


Алексей Николаевич никогда не помышлял о педагогичес­ком поприще, но в житейской передряге, которая навалилась на него, предложению подработать в школе даже обрадовался. Все это из-за Клавки, бывшей супружницы, ее неверность, прежде об этом лишь предполагал, довелось лицезреть собственными глазами, зло и решительно расстался с коварной изменницей. Вечерняя работа заполняла освободив­шееся время, оберегала нервную систему, отвлекала от безрадостных мыслей о Клавдиной подлости.

В школе ему понравилось: преподавать не так уж трудно, он хорошо разбирался в физике, любимом со школы предмете, а главное, оправдались предсказания Николая Ивановича, в школе, хотя и своеобразно, но он на виду, выделяется из общей массы, в какой-то мере, руководит моло­дежью, направляет ее мысли и поступки. Работнику такого со­лидного учреждения, как трест, полагал он, не без влияния Николая Ивановича, вести себя следует тоже солидно, взвешен­но, держать марку. И он ее держал, да еще как.

Природа не наградила Зайцева выдающейся внешностью. Правда, при невысоком росте он не казался малорослым, заметную внушительность придавали плотная ширококостная фигура, крупная голова. Весь его облик подтверждал проис­хождение отнюдь не из благородных, породистых слоев: черты лица грубоватые, как бы не отточенные, а нос даже укрупненный, мясистый, уши оттопырены. Но умение держать себя, непроницаемое выражение лица - трудно определить его истинные чувства - и особенно высокий лоб, над которым блестели зачесанные назад прямые, густые волосы, смягчали простоватость, придавали значительность.

Молодость требовала свое, но держал свои чувства в крепкой узде. Найти замену Клавдии в его положении и возрасте непросто, в тридцать лет бегать по танцулькам, гоняться за девчонками смешно. В школе народ не взбалмошный, серьезный, баламуты и вертихвостки за знаниями не гонятся, только посмотри на эту Евгению Станкевич — необыкновенно серьезная, старательная девушка, нет, не девушка, молодая женщина, дочку имеет, мужа хулиганье угробило. Она и прежде красотой вы­делялась, а после родов и вовсе расцвела, ему нравилась на ее красивом лице, будто выточенном из слоновой кости, особая лирическая грусть, таящая нечто необыкновенное. Фигура, прежде хрупкая, после родов стала мягче, овальнее, исчезла угловатость, красиво изогнутые брови придавали аристокра­тичность, одевалась Женя не богато, но не без изящества: грудь аккуратная, волнующая, облегается в меру открытой кофточ­кой, расклешенная юбка подчеркивает раздавшиеся бедра.


Внешние ли прелести Евгении, или ее лирически грустный облик так неотразимо привлекательны, но Алексей Николае­вич на уроках в этом классе бросал на привлекательную уче­ницу далеко не учительские взгляды. До того насмотрелся, что не представлял себя в будущем без этой, казавшейся ему нео­быкновенной, женщины, совсем забыл о гадком Клавкином уроке. В этот учебный год настойчиво побуждал себя присту­пить в отношениях с этой ученицей к более активным действи­ям. Стал чаще подходить на переменах и заговаривать, как-то осмелился набиться в провожатые. Их встречи учащались и в последнее время стали почти регулярными.

По разным признакам Алексей отмечал, Евгения не совсем равнодушна к его ухаживаниям, относится к нему все лучше и лучше. Объясниться до этого дня недоставало смелости, но те­перь твердо решил связать себя жестким самообязательством, перекрыть путь к собственному отступлению назначением точного срока для объяснения. Скоро каникулы и встречи могут прекратиться, а продолжатся ли в новом учебном году — это бабушка надвое сказала.

Евгения незаметно для себя привыкла возвращаться из школы с Алексеем Николаевичем и на этот раз не удивилась, увидев его ожидающим у выхода из щколы, настолько освоилась с его обществом, что не задумывалась, насколько верно поступает, и оттого оставалась непринужденной, естественной. Жила женским естеством, женскими мечтами и страстями, правда далеко не осуществленными, слишком короткая бабья жизнь, попробовала, ощутила прелесть любовного наслаждения, и вдруг все оборвалось, ночами и особенно ранним ут­ром, пробуждаясь, изнемогала от желания до боли, до помра­чения, исступления, проведет рукой по кровати — одна, со­всем одна...

Она по женской интуиции тотчас почувствовала интерес к ней Алексея Николаевича и, если не хитрить с собой, его инте­рес ей не безразличен. После гибели Толика прошло достаточно много времени, ее сожаления, боль утраты не переходили в чувство вины, и Алексей Николаевич все больше и больше ме­ста занимал в ее размышлениях, часто в одинокой постели представляла его далеко не в невинных ситуациях, и это также не смущало. Учитель стано­вился желанным, ей льстило — солидный, представительный инженер, учитель выделил ее из многих женщин в тресте и в школе. До поры до времени отгоняла мелькавшее предполо­жение - могла бы стать женой этого человека — насколько, ка­залось ей, велика разница в их положении. Она деревенская, почти полуграмотная, без какой-либо профессии, ни то при­живалка, ни то домработница, да еще с ребенком на руках, он - учитель, инженер, видный работник треста. «Инженер» звуча­ло звонко, престижно. Трест в городе олицетворял чуть ли не высшую власть, двигавшую дела на шахтах, в мастерских, на электростанции, как говорил Константин Леонтьевич, главный хозяин города. Слово «хозяин» он произносил с осо­бым смаком, с уважением, даже с подобострастием.


Конечно, внешне Алексей Николаевич уступал Толику, не такой стройный, веселый и красивый, но приземистая солидность, значительность инженера не давали повода к умалению, эти его качкства как бы смяг­чали в глазах Жени внешнюю разницу двух мужчин, занявших вполне определенное место в ее судьбе. Да и не задумывалась она над внешностью Алексея Николаевича, назвать его «Алексей» даже не приходило в голову. Незаметно, испод­воль привыкала сначала к учителю, а затем с каждым днем, к рас­ширявшему свое место в душе человеку. Интересен ли, красив ли, статен — это мельком, скользом пробегало где-то в глу­бине ее сознания, не замечалось ею в каждодневном общении, по серьезному об этом она не задумывалась. Красивые или некрасивые ее мать, братья, близкие, родные, всех воспринимала такими, какими они были. Подобная бесхитростность Жени придава­ла ее отношениям с учителем естественность, потому держалась с Алексеем Николаевичем просто, без всяких ухищрений.

В этот вечер она почувствовала, что привычный провожа­ющий в необычном состоянии, настроен на неожиданные действия — выглядел смущеннее, чем обычно, задумавшимся, уходящим в себя. Внешне ее предчувствия никак не проявлялись, как всегда, щебетала на обычные в их общении темы - об инте­ресном на уроках, какая из одноклассниц сегодня пришла в новом платье или щеголяла в туфлях на высоких каблуках, пе­ремывала косточки парням, пытавшимся допустить некоторую вольность по отношению к ней.

О парнях рассказывала подробнее, беззлобно посмеиваясь над их неловкими попытками сыскать ее благосклонность. Алексея Николаевича внешне безобидная трескотня о парнях задевала. По инстинктивному женскому, необдуманному тщеславию, она разжигала его интерес к себе и невольно поощряла решимость Алек­сея непременно провести намеченный именно на этот вечер решительный разговор.

— Женя, а эти парни знают, — начал он, волнуясь и от того немного запинаясь, — об этих... ну наших, этих вот, ну... что мы вместе из школы ходим?


— А что тут особенного? — засмеялась Женя, ее чудные брови удивленно вскинулись вверх.

— Конечно,.. ничего и вообще, но,..— продолжал запи­наться Алексей Николаевич.

Женя, помахивая сумкой, шла на полшага впереди Алек­сея Николаевича, и не видела, как он менялся в лице, извечная робость и обреченная решительность перемешались, трудно понять, кто он: или видный, энергичный инженер, или робкий, беспомощный мальчик?

— Какие могут быть разговоры?! — беспечно воскликнула Женя.

— Да мало ли какие, — и Алексей Николаевич, не приду­мав ничего иного, запутавшись в поисках нитей дальнейшего разговора, неожиданно для себя выпалил:

— Хватит нам Женя, так ходить, будьте моей женой.

Женя не ожидала такого решительного натиска, споткну­лась, — чуть не упала. Алексей Николаевич подхватил и сна­чала невольно, удерживал ее от падения, а потом, не задумы­ваясь ни о чем, крепко, по-мужски, прижал к себе и впился в губы. Женя глубоко и часто дышала и оттого, что неожидан­ный поцелуй надолго перехватил дыхание, и оттого, что услы­шала ожидаемое:

— Не знаю... — теперь запиналась она, — не знаю,.. у меня ребенок, да и Роза Львовна...

Ей вновь было хорошо, даже не заметила, что поцелуй Алек­сея случился там, где погиб Толик.


3

Внешне ничего не менялось в Евгении, по-прежнему ходила на вечерние занятия, как всегда ее провожал из школы Алексей Николаевич. Но все же после объяснения с ним ее жизнь вновь приобретала надежность и уверенность, она знала, есть человек, ко­торый ее любит, есть на кого опереться, к ней возвратилась вера в себя, в будущее свое и Фаи, ее милой сиротинушки-доченьки. Фая — беспредельное счастье, свет в окошеч­ке не только для Евгении, маленькую девочку боготворили Роза Львовна и Константин Леонтьевич, внученька для них, пусть не полное, но все же ощутимое возмещение потери Анатолия, их любимого сыночка. Заботы о малышке, их прибавлялось с каждым днем, ее милое щебетанье, каждодневные открытия нового, возни­кающего, каждое мгновенье в ней, становились для всех событием, отвлекали от горестных воспоминаний и раздумий. Константин Леонтьевич умилялся, когда малютка начала улыбаться, восторгался, когда девочка осознанно или случайно, схватывалась за развешенные над кроваткой разно­цветные погремушки, чуть ли не прыгал от восторга, когда внучка стала самостоятельно сидеть. Подошло время малютке становиться на ножки, дедушкиной радости не было пределов, внученьку у новоявленного деда приходилось насильно отни­мать — надо же ребенка покормить или укладывать спать. Девочка произнесла первые слова — у деда с бабкой несколь­ко дней велись споры: какое слово первым произнесла: «баба» или «деда», совершенно забыли, первым из ее нежного ротика вылетело вечное и одинаковое для всех детишек слово - «мама». Евгения не меньше стариков баловала дочку в своей беззабот­ной материнской любви, но на полном серьезе выговаривала деду и бабушке:


  • Вы мне испортите девочку, нельзя же так ее баловать.

После объяснения с Алексеем Николаевичем, первый воп­рос, который задала себе и ему, был:

— А как с Фаей?

Алексей Николаевич удивлен вопросу, не задумываясь, от­вечал, что удочерит девочку, надеется, будет ей настоящим отцом.

Евгения не так далеко заглядывала вперед, ей достаточно забот сегодняшнего дня, рано или поздно ей предстоит поки­нуть дом погибшего мужа, а как поступать с девочкой? Она и Алексей на работе, вечером занятия в школе. С кем, на кого оставить ребенка? Хочешь, не хочешь, а все надежды на свекра и свекровь — назвать их бывшими она никак не могла, это потом, когда уйдет окончательно к Зайцеву, но прежде надо рассказать свекрам о случившемся между ними. Женя боялась — Чумские воспримут этот ее шаг как прямую измену Толику, будут укорять в беспамятстве, в покушении на их дедовские права. Женя не могла и помыслить лишить их любимицы внучки, пря­мой замены погибшего сына. Дни шли, Женя не могла решиться на объяснения, и в доме Чумских внешне все оставалось по-пре­жнему.


Однажды, накануне выходного — воскресенья и субботы еще не признавались, рабочие и выходные дни отмерялись шести­дневками — Роза Львовна обратилась к Жене:

— Женечка, к тете Риве назавтра приглашены гости, ка­кое-то семейное торжество, она просила подсобить в приго­товлении, помочь управиться с гостями, убрать за ними. Ты не могла бы сходить к ней?

Когда Роза Львовна хотела чего-либо добиться, она умела обращаться особенно мягко и уважительно, но и без диплома­тических подходов, реверансов Евгения ни в чем бы ей не отказала, чувство признательности ей не чуждо, тем более, от­лично понимала, чем обязана Чумским. Тетя Рива — какая-то родня на седьмом киселе Чумским, ее муж ходил в больших начальниках, по масштабам это­го городка, его отличал и чтил Константин Леонтьевич:

— Исаак Маркович — человек большого ума, государствен­ного размаха, чего только он с этими связался?


Под «этими» Константин Леонтьевич подразумевал боль­шевиков, но фразу до конца никогда не договаривал, слова «большевик», «коммунист» крайне редко исходили из его уст.

Тетя Рива немного моложе Розы Львовны, но она выглядела значительно старше сво­ей родственницы из-за расплывшейся фигуры, одутловатого лица, на котором глу­боко запрятались глаза, между отвислых щек заметно выде­лялся крупный, рыхлый нос,. Никто и никогда не называл ее по имени, отчеству, все обходились простым и очень к ней подходящим обращением «тетя Рива».

Исаак Маркович Шленский не имел собственного дома, занимал большую четырех комнатную квартиру в казенном доме, полагавшуюся ему в силу руководящего положения. До революции дом принад­лежал местному шахтовладельцу Козловскому, затем его раз­делили на четыре вполне приличные квартиры для местных воротил.

Евгении пришлось, прежде всего, приняться за генеральную уборку. У тети Ривы явно не доставало ни способностей, ни физических возможностей содержать квартиру хотя бы в относительном порядке и чистоте, квартира заставлена пропыленной, казенной мебелью — кое-что осталось от бывших хо­зяев, большая часть стульев, столов, шкафов экспроприирова­на из квартир бывших богатеев, усилиями подхалимствующих хозяйственников. Женя энергично прошлась тряпкой по мебе­ли, лишив ее давно накопившейся пыли, вытрясла потертые ковры и дорожки, попыталась очистить и представить на все­общее обозрение капитально затертый и замытый когда-то прекрасный пол из дубового паркета, но удалось лишь очистить от поверхностной грязи. Невзирая на противо­действие тети Ривы, до смерти боявшейся сквозняков, Евгения растворила все окна и двери - требовалось хотя бы немного выветрить застойный запах пыли и кошачьих отходов. Тетя Рива только успевала восхищенно охать Жениному умению и сноровке, стараниям навести чистоту, блеск в доме. В юности она жила в просторном и чистом доме, служанки и лакеи с утра до ночи протирали, выбивали ковры, переставляли посуду, мебель, а беззаботная девочка Рива, порхала из комнаты в комнату, наслаждаясь чин­ным порядком, безукоризненной чистотой, читала стихи Надсона и Хлебникова, распевала модные романсы и совершенно не замечала тех, кто наводил блеск и порядок в залах, гости­ных, спальнях. Как все-таки хорошо жили до революции! От­чего-то все круто переменилось потом, слава богу, муж попался не из последних, сумел и при новой власти устроиться, более или менее сносную квартиру получил. Правда, одной содержать ее не просто, хорошо бы такую сноровистую помощ­ницу как Женя. Смотри и только командуй! Вскоре, однако, роли в доме поменялись, верховодство полностью перешло к Жене — чувствовалась школа Розы Львовны — тетя Рива мучительно вспоминала где, что у нее ле­жит или стоит, искала, подносила, подавала, и, запыхавшись от шумной и подначальной суеты, сваливалась на диван, ути­рая пот, исходящий из объемистой шеи. Управив­шись с уборкой, Женя принялась за приготовление ужина, из под ее шустрых рук, как с конвейера, одно за другим выхо­дили праздничные блюда, вкусная стряпня. Тетя Рива толь­ко успевала удивляться, оказывается из таящихся в дебрях и завалах ее кухни припасов можно наготовить множество раз­нообразного и вкусного.


После шести часов стали сходиться гости и каждый непре­менно и не только по воспитанности и вежливости, издавал ахи и охи, увидев чисто прибранную квартиру, аппетитно заставлен­ный стол. Приглашать за стол не торопились, задерживался хозя­ин, Шленский редко являлся с работы вовремя, руководящая дол­жность каждодневно удерживала важными и неотложными дела­ми, во всяком случае, так он объяснял жене поздние возвращения в родные стены. Наконец, шумно отворилась входная дверь и, на ходу сбрасывая пальто и кепку, быстрым шагом в комнату, неожиданно для него чистую и прибранную с приманчиво уставленными на столе яствами, вошел хозяин. Долго ожидавшие гости оживились. Исаак Маркович энергично пожал каждому руку, извиняясь за задержку, все выра­зили понимание его деловой загруженности и, не прекословя, обрадовано и суетливо откликнулись на приглашение к столу.

Женя впервые наблюдала столь большую компанию город­ских людей. Чумские больших застолий не устраивали и ей лю­бопытно, как здесь люди, говоря по-деревенски, гу­ляют. Компания несколько удивляла, мужчины пришли одни, без жен, женский пол представляла лишь одна темноволосая женщина в пенсне, она пришла тоже одна, без мужа, если тако­вой у нее имелся. Среди гостей Женя с немалым удивлением и не без смуще­ния, увидела знакомых, они довольно часто появлялись в гор­коме партии и, тоже смущены, встретив горкомовс­кую секретаршу. Не знала, радоваться или нет появлению Иго­ря Борисовича Савранского, второго секретаря горкома партии, да и он, увидев сослуживицу, не очень-то обрадовался. Появились известные Жене заведующие местных шахт, двое из Горсовета, начальник Углесбыта, всего набралось человек десять. Двое, как поняла Евгения, приезжие из Москвы, никак не могла их припомнить: уж очень на кого-то похожие. Не без удовольствия Женя отметила, как гости время от времени бросали взгляды в ее сторону, в их глазах нескрываемое восхищение, большинство гостей, за исключением разве Савранского, впервые у Шленских и принимали Женю за его жену. Вот вам и Шленский, какую кралю отхватил! Аккуратненькая, опрятненькая, такая уютненькая, само дуновение свежести, тепла. Эх, зачем какая-то политика при такой-то женщине!


Какое-то время за столом затишье, нарушаемое стуком ножей и вилок, просьбами передать то или иное блюдо, бульканьем наливае­мого вина. Тостов и речей не произносилось, лишь первую рюмку Исаак Маркович предложил выпить за здоровье всех присутствующих. Насытив желудки, гости начали оживляться, разговор на­бирал силу. До кухни, где возилась Женя, приглушенно доно­сились голоса, их трудно разобрать, она не все улавливала, чтобы до конца понять, о чем идет речь. Многословность иногда стихала, доносился лишь монолог одного из московских гостей.

— После высылки Льва Давидовича, он набирает силу, теперь ему на равных никто не возразит...

Евгения по хрипловатому голосу, который запомнила, по­няла, что говорил тот из московских гостей, что поплотнее, со следами былой барственности и повыше, с большими усами и небольшой бородкой.

— Еще два года назад, — опять доносилось до Жени, — мы указывали на то, что группа, — тут кто-то звонко положил нож на тарелку и Женя не расслышала несколько слов, — поставила задачей сломать сложившееся руководство партией, не дать отсечь ближайших учеников и соратников Владимира Ильича.

— Сами виноваты, — Женя по голосу не узнала, кто пере­бил говорящего, усиливающийся временами шум за столом мешал ей, — вам собственная партия понадобилась...

— Лозунг двух партий — не наш лозунг, — усилил голос гость из Москвы, — партия должна оставаться единой и единственной... Мы будем бороться всеми силами за возвращение в партию всех... Грубым нарушением... массовые исключения... свернуть... на путь...

По отрывкам фраз, из отдельных слов, что доносились до кухни, Женя улавливала, о чем идет речь, она регулярно читала газеты, а пребывание в приемной первого секретаря горкома партии, печатанье секретарских речей и других документов позволяло узнавать о многом таком, о чем ни в одной газете не прочитаешь. Дискуссии в партии шли почти непрерывно, громили то одних оппозиционеров, то других. В горкоме, тоже спорили, она слышала горячие дискуссии на комсомольских и партийных собраниях, а комсомолкой принципиальная Локотова ее сделала почти сразу после приема на работу, недавно же, опять не обошлось без Локотовой, Женя удостоилась стать кандидатом в члены партии. Не все в дискуссиях ей было ясно и понятно, но видела и чувствова­ла, и не только на партсобраниях; первый секретарь Келарев и второй Савранский не во всем сходятся во мнениях и оттого часто очень недовольны друг другом.


— Ему очень выгодно преподнести наши разногласия как борьбу за власть, — это говорил другой гость из Москвы.

Он чуть пониже, но тоже коренастый и какой-то живчик, показалось Евгении, все время семенит ногами, размахивает руками. Вьющиеся длинные волосы на голове тоже в движе­нии от частого встряхивания квадратной головой.

— Тут Лев.., говорил, — долетали до Жени его слова, — что для страны губительна политика.., — гость, похоже, горя­чился, нож, вилку бросал на тарелку и Женя не расслышала последних слов.

— Вы сами повинны в этой политике, — резко перебили его, Женя узнала, что говорил начальник Углесбыта Робейчик, он часто бывал в горкоме и его мягкий, вкрадчивый, иногда до приторности, голос ей нетрудно узнать, — вы помогали бороть­ся с Троцким... теперь пожинаете... Он убьет нас... он новый Чингис-Хан... Задушит нас...

— Что было, то было, — не стал спорить москвич, — но теперь мы должны откликнуться на призыв … действовать вместе...

— Ему теперь легко призывать из заграничного далека, а здесь по­пробуй действовать, — перебил иронический голос, который раньше не слышала Женя, — у нас теперь научились круто рас­правляться...

— Да ему еще Бухарчик подпевал,.. — эту реплику вставил Игорь Борисович, его резкий, повелительный тон хорошо зна­ком Жене.

— Его черед придет, — отвечал москвич, — как только в нем отпадет необходимость...

— Сколько же это можно терпеть?.. — резко взвизгнула женщина, — из партии изгоняются признанные вожди мирового пролетариата, герои Октября, победители в Граж­данской!

О чем они говорят? — думала Евгения, в стране еще много разрухи, не хватает элементарного для нормальной жизни, а они здесь какие-то непонятные споры разводят, власть делят, обиды считают, в грудь себя бьют, за праведников сойти хотят. Не это надо сегодня людям!

— У него железная логика, — это говорил один из шахтеров, — он знает, чего сам для себя хочет, и чего от него люди ждут, он словоблудием не занимается.


Голос говорящего был твердый, четкий, видимо привык ко­мандовать, выдавать безапелляционные распоряжения.

— Вы не правы, — снова зазвучал хрипловатый голос пер­вого москвича, — мы тоже знаем, чего хотим, но у него власть...

— У вас тоже была власть,.. вы в нее, как клещи, вцепились, кровью налились и как насосавшийся клещ, отвалились!!! — грубо оборвал его хриплый бас, опять Жене знакомый.

— Это естественное развитие всех революций, они всегда пожирают своих творцов...

— Вот это и есть словоблудие! Власть надо уметь держать в руках, она имеет свойство улетать от тех, кто ею упивается. Не выдержали вы испытания властью, о себе только думаете, других, кто вас двигал, на вас надеялся, забыли.

Жене некогда вслушиваться, надо разливать чай, подавать на стол стряпанное. Она меняла посуду, расставляла чистые тарелки, розетки, чашки и вслушивалась в разговор гостей, который ее все больше занимал.

Возбужденные вином и спорами гости на нее и тетю Риву не реагировали, каждый стремился вставить свое слово в раз­горавшиеся споры. Игорь Борисович Савранский не мог уси­деть на месте и, размахивая руками, наступал на посасывающего труб­ку московского гостя.

— Что вы говорите об его жестокости, — Игорь Борисо­вич потянулся к трубке собеседника, она явно мешала ему, загораживала лицо собеседника, — а чем лучше Троцкий? Рас­катывал на своем бронепоезде и командовал: «расстрелять,.. расстрелять». Не в жестокости дело, без нее политики не бы­вает...

— Ну вы, батенька, не упрощайте. То война была, борьба...

— А сейчас чем не борьба? Может внутри партии еще оже­сточенней. Гражданская война сглаживала разногласия, перед общим врагом вынуждены сплотиться. Нет у нас сейчас фигу­ры, чтобы противостоять ему...

— Есть кому, но он успевает опережать... Разве наше поло­жение не безнадежно?

— Раз опережает, значит умнее, как опытный шахматист умеет просчитывать на несколько ходов вперед. Его сила в том, что он от жизни идет, а вы от теорий, они сейчас нужны лю­дям, стране, как мертвому припарки. Смотрите, кто вокруг него — практические работники: секретари губкомов, обкомов, хо­зяйственники, а у вас одни москвичи, прежде еще питерцы были, под вами ходили, как на цирлах...


— У нас зато настоящие большевики, закаленные в подпо­лье, в революции, в гражданской войне...

— Вот-вот, они или еще из подполья не вышла или все еще шашкой размахивают. На другие силы жизнь диктует опирать­ся, к молодежи идти, ее поднимать.

— Для этого мы и приехали, давайте посовещаемся вместе, как ее поднимать. Нельзя позволить, чтобы старые идейные разногласия помешали нам объединиться для самообороны.

До конца услышать спор Евгении не пришлось, унесла на кухню переполненный поднос с грязной посудой. А когда воз­вратилась, Игорь Борисович уже сидел и отхлебывал мелкими глотками чай. К московским гостям, тоже принявшимся за чай, пододвинулись со своими стульями несколько гостей.

— Сейчас обстановка на шахтах меняется, новая структу­ра управления — тресты —более оперативня, чем прежняя. Тресты разместили по рудникам, где есть горкомы, райкомы партии, таким образом, хозяйственное и политическое руководство сблизилось, парторганизации шахт могут опираться на специ­алистов из треста.

Это говорил Борис Семенович Белый, начальник шахты восемь-бис, он жил по соседству с Чумскими и, как поняла Женя, связывало их не только соседство.

— Мне думается, — голос Бориса Семеновича звучал твер­до, он привык отдавать распоряжения с уверенностью, их ник­то не осмелится не исполнить, — тресты — удачная управленческая структура и они подойдут не только для угольной про­мышленности.

— И в этом ему повезло, — с нескрываемой горечью про­изнес московский гость, тот, что пониже, и тряхнул курчавой головой, — он в тресты своих людей натолкает, они поднабе­рутся опыта и ими заполнятся наркоматы и главки. Корень зла в том, что партия и государство полностью слились...

— Не исключено, не исключено, — вторил ему другой мос­ковский гость, с бородкой, — в этом его сила, он всякий фак­тор — политический, экономический, управленческий — пово­рачивает против оппозиции, сколачивает против нас силы из новых людей.


— Вы правы, — продолжал гость, что пониже, — все ре­шится в сфере экономики. Мне придется, я заранее предвещаю об этом, начать с установления некоторых элементарных эко­номических положений относительно нашей, еще так называе­мой новой, экономической политики, — он приостановился, чувствовалось, что подбирает выражения, ему не хотелось кого-либо обидеть, хотя и старался доказать насколько серьезно обсуждаемое, — это политика могла привести нас к реставра­ции, возвращению на командные высоты буржуазии.

Белый усмехнулся и перебил говорившего:

— Вы похожи на того человека, который, когда видит мер­твого воробья, то кричит: «все помрем через два дня!» Зачем впадать в панику, тем более нам, большевикам?!

Гость недоуменно взглянул на едкого оппонента, раздумы­вал обидеться или нет, не за ссорой же он притащился не без опасности для себя в эту глушь.

— НЭП есть признанная нами, законодательным порядком, — он старался не сойти с избранного направления рассужде­ний, — арена борьбы между нами и частным капиталом.

— Но оживилась же при НЭПе экономическая жизнь, — не отступал Белый.

— У нас государственная промышленность терпит убыт­ки, но не в пользу иностранцев, как утверждают некоторые, а, очевидно, в пользу каких-то внутренних третьих лиц. Кто эти «третьи лица»? Это мелкая буржуазия, нарождающаяся сред­няя буржуазия, спекулянт. Это не оживление, а спекулятивная горячка, она означала и означает разорение... Вы посмотрите на бумажную промышленность, а куда уходит бумага? На не­рациональную рекламу—это расточение денег, расточение бу­маги, а называют самоокупаемостью.

Белый, как показалось Жене, посмотрел на московских го­стей с жалостью, как бывало, смотрела ее мать на нищих возле церкви.

Женя с помощью тети Ривы убрала со стола и вернулась на кух­ню, принялась за мытье посуды. Женя уже не надеялась возвратиться сегодня домой. Из-за мытья посуды не видела, как расходились собравшиеся, доносились лишь неразборчивые голоса их прощания, хлопанье дверей. Расходи­лись гости медленнее, чем собирались, по одному, по два, и это показалось Жене, не случайно - гостям, как и хозяину Исааку Мар­ковичу Шленскому, очевидно не хотелось, чтобы кто-либо уви­дел их большой группой выходящими из этого дома.


Встретиться именно на этой квартире с москвичами насто­ял Савранский, сам же Исаак Маркович предпочел бы собрать­ся где-либо в другом месте. Во внутрипартийной борьбе он, по крайней мере, внешне, публично, не становился на чью-либо сторону, выжидал, кто возьмет верх. Несмотря на довольно высокое положение в местной руководящей иерархии, Шленский не чувствовал себя прочно и уверенно, как можно было бы подумать, наблюдая за его энергичными действиями, тверды­ми высказываниями, волевыми жестами. Виной такой зыбкос­ти считал свое происхождение из богатых заводчиков. До сих пор видел в Москве и других крупных городах чугунные крыш­ки канализационных колодцев, на которых выпукло выделялось «Шленский и сыновья». В случаях, когда его попрекали прошлым, решительно возражал:

— Мое происхождение не имеет совершенно никакого зна­чения. Молотов, когда еще Скрябиным был, в приказчиках ходил, а у Троцкого отец крупный землевладелец, Красин тоже не из рабочих.

— Эко, хватил!!!

— А чем я хуже их? Передовая молодежь решительно по­рывала со своим классом после знакомства с марксизмом!

Если бы кто копнул поглубже марксизм Шленского, то без труда убедился бы в его шапочном знакомстве с этим учением, но Исаак Маркович, напоминал - он в свое время пострадал за свои убеждения. В пятнадцатом его исключили из гимназии, о при­чинах этого никто не знал, но Исаак Маркович настойчиво доказывал, что исключение произошло из-за участия в маевке, хотя злые языки утверждали, что это была не революционная маевка, а обычная молодежная попойка, куда втянули несмыш­леныша гимназиста.

С таким происхождением ему бы подальше от московских деятелей, да втравил настырный Савранский, хорошо, что осе­нью рано наступает темнота, никто не видит. Надежна ли эта невестка Чумских? Но без помощи Ревекке не обойтись, да ка­жется, девка не из болтливых, иначе Константин Леонтьевич ее не держал бы.

Московские гости задержались дольше всех. Провожать их прикатил на неизвестно где добытой легковой автомашине Константин Леонтьевич. Женя как раз уносила со стола после­днюю посуду и видела, как в уголке примостились московские гости и о чем-то очень оживленно шептались с ее свекром.


Далеко за полночь Шленский с Чумским отвезли московс­ких гостей на вокзал.


4


Ночевать Жене все-таки пришлось у тети Ривы. Покончи­ли с мытьем посуды, принялись за приборку квартиры, после нашествия не заботившихся об аккуратности гостей она вновь приобрела далеко не привлекательный вид: мебель сдвинута, на полу насорено, окурки торчали в самых неподходящих мес­тах. Тетя Рива безумолку сварливо верещала, досадовала на мужа, всегда приволочет кучу гостей — корми, прибирай за ними, да хотя бы гости путные, а то говоруны одни, спорщики. Доспорятся на свою голову, все Сталина ругают, а его теперь ругай, не ругай, плетью обуха не перерубить.

Женя слышала голос тети Ривы, а слова пролетали мимо, она поглощена своими мыслями, да такими непростыми. Еще в начале вечера сообразила, это не обычная ком­пания друзей, собравшихся выпить, закусить, повеселиться, а сбор, собрание людей, не слишком желавших, чтобы об их встрече кто-либо узнал. Незнакомые друг другу люди, не совсем понятные, но что-то их объединяет, делает похожими друг на друга. Женя долго подбирала слова, которыми бы эту их общность выразить и, наконец, ей пришло на ум:


следующая страница >>