litceysel.ru
добавить свой файл
1
Андрей Ильенков



Служение рядового Сергиенко


Риторика




Аз многогрешный, служивший сам неподобно, всех солдат худший, взялся сего дни за перо, не могучи молчать о необыкновенном служении рядового Сергиенки, хотя и не без суетного чая­ния чем-нибудь блеснуть (ибо есмь гнусносмраден). Горе мне, грешному, увы мне, окаянному, ох мне, скверному, и кто так служит?!


О корени происхождения


Призыв «ноябрь семь», породивший это чудо, достоин отдельного, полного абзаца. В ноябре прибыла первая партия духов. И то была изрядная партия! Для них в казарме сразу отделили целый этаж, и они не казались там пустынными, как сказал бы Пушкин. Вскоре пришла вторая партия, и сразу же – третья, а через какое-то время – и четвертая! И пусть я попаду в наряд с одними дембелями, если последняя не превзошла по численности трех предыдущих вместе взя­тых. Такого мы еще не видели.

В карантин согнали чуть не всех шнурков, сволокли половину наличествующих коек, а когда расставили, расстояние между ними, по рассказам очевидцев, не превышало ширины ступни сапога товарища. По рассказам – потому что нас туда не пускали. Оно и всегда было по­ложено в карантин не пускать, но теперь получилось иначе – нас попросту не пускали. И на­крылись попой солдатские мечты запастись на дембель часи­ками, новенькой, с иголочки, фор­мой и полезной информацией о последних криках граждан­ских мод на вещи, музычку и базар. Накрылись, и ехали дембеля – точно бросались в омут!

Не всем, конечно, был закрыт вход в карантин – должны же быть сержанты, они и были, и обзавелись, да на беду их почти не выпускали наружу, а много ли возьмешь пусть даже втри­дцатером по сравнению с общим числом дембелей, прибавить земляков, закадычных дру­зей и прочую нечисть.

Вся свистопляска пошла от пресловутой директивы об искоренении глумлений и издева­тельств в воинской среде. Командование решило, что это (глумления и издевательства) плохо и надо покончить, начиная с призыва «ноябрь семь». Сказало – как отрезало.


Боги, они обращались к ним на «вы»!


Первые шаги Сергиенки


Как были сделаны первые шаги Сергиенки по роте? Нетрудно сказать.

В назначенный день у крыльца стояла сварная железная фигня с загогулинами и крю­чочками, на которых висели вот какие предметы: проволочное колечко вделано в палочку, к другому концу которой умелец прикрутил проволокой лапшу, нарезанную из старых шинелей. Фокус заключался в том, что солдат перед заходом в казарму якобы должен снять это и лапшой обмести обувь. Это было круто.

Мы высыпали, окружили сооружение и сперва только смотрели, потом только пинали, ещё не решаясь взять это в руки. Наконец, ряд. Шаликов решительно снял с крючка метелку и покрутил ею в воздухе. В толпе засмеялись. Шаликов тоже засмеялся, восхищенно сказал «Ре­мочки!» и, сразу освоившись, потрепал ими по морде ряд. Зуйкова. Все опять засмеялись. Но тут подошел старшина и сердито отогнал всех от конструкции.

Что же до Сергиенки, то перед тем как пополнение влилось в ряды роты, они быстренько обмели сапоги метелками и были загнаны в ленинскую комнату. По пути их следования были расставлены шнурки и сержанты, не позволявшие нам трогать их руками, и командовали: «Шир-шаг, шир-шаг, рассаживаться за столы!» Сергиенко бежал последним и под ним прова­лился пол. Хотя его рост составлял более полутора метров, но он был худ, а первый его шаг по роте ознаменовался тем, что под ним провалился пол. Только что по этой доске пробежало че­ловек сорок, среди них один размером с бегемота (мы с ним еще поиграем?), но вот под Серги­енкой она сломалась…

Их рассадили и нагрузили. Когда ушло начальство, их снова построили, на этот раз про­стые солдаты, и объяснили то же самое, но более понятным сердцу языком.


Первый подвиг Сергиенки


Сергиенко походил на удивленного пионера. Его будто призвали прямо с совета дру­жины.

Слово «дедовщина» он узнал на четвертый день карантина. Это надо пони­мать. Предполо­жим, на совете дружины ему не рассказывали, но маялся же он в военкомате, на сбор­ном пункте, долго ехал до части, до нашей части отовсюду долго, и вот на тебе  узнал о де­довщине на четвертый день карантина. И ладно бы  в баснословные времена, но на третьем-то году перестройки, прочтя уже «Сто дней до приказа», а он, значит, не читал. Он, значит, прикалывался по Гайдару и Крапивину.


Ну, вы понимаете: маленького роста, узок в плечах, пищал и не брился. Уже несколько позднее увидели его письку, которая не заслуживала другого названия. Это была маленькая бе­ленькая писька, без признаков окружающей растительности. Этакая писька.

Однажды в столовой его назначили раздатчиком пищи: надо встать, взять половник и разложить по мискам бациллу. А черпаки орут дурным голосом: «Давай бациллу!». Иногда и деды орут, если чистый рисок или ракушки, такие, знаете, чистенькие, беленькие, як та писька. Раздатчику остается времени на еду всего ничего.

Вот стоит он раздает. А были макароны по-флотски. У нас ведь часть некоторым обра­зом морская, мореманы так и кишат. Они тут испытывают свои дурацкие ракеты в бескрайнем море песков типа по кораблям пустыни. Это раздатчику пищи чистое наказание – всем кажется, что мало мяса. Когда мясо отдельно в миске, раздатчику легко: раскидал бациллу, а мясо разде­лят по-братски и без тебя. А тут все перемешано и все тобой недовольны. Сидят за столом два – три обиженных деда и бранятся на чем свет стоит,

Напротив Сергиенки сидел бурый Корень и орал. Сергиенко раздал всем поровну, по­тому что был пионер, и еще потому, что такова специфика самого блюда – не станешь пальцами (грязными) выбирать из макаронов мясо и складывать Корню. Тем паче Корень был не один, не говоря уже о солдатах более младших призывов.

Корень посмотрел в свою тарелку, побрякал ею о стол, и – р-раз! – она едет по столу об­ратно, стукается о пятилитровый бацильник и останавливается.

– Ты че мне наложил, а?

Сергиенко удивляется.

– Ты че, воин, ты кому это, спрашиваю, наложил?!

– Тебе...

Пришла очередь удивляться Корню. Он похлопал глазами и понял, что этот «ноябрь семь» скоро совсем сядет на шею. Он заворочал глазами в исступлении и начал кричать что-то вроде: «Любо мне шаркать железом о камень! Мне нужно их крови, крови! Их нужно пилить, пилить, пилить!»


Сергиенко растерянно обвел взглядом товарищей. Старшие ухмылялись, однопризыв­ники деликатно опускали глаза. А Корень бесчинствовал, выкрикивал недвусмысленные уг­розы, топал под столом сапогами. Корень встал со скамьи и сгреб раздатчика за китель. Серги­енко насторожился и, видя, что помощи ждать не от кого – совет дружины далеко, – с полураз­ворота изо всех щенячьих сил влепил половником в лоб Корню. Раздался звучный удар, мака­роны и мясо облепили стриженую голову нападавшего, потом из-под волос потекла кровь. Ко­рень упал. Все вскочили из-за стола.

Дедушка ударился затылком о каменный пол столовой и не шевелился. Кровь вытекала из раны и смешивалась с лужами супа и компота на полу, придавая им неаппетитный оттенок мясных помоев.

Подбежали люди, спрашивали, что случилось. В самом конце зала из хлеборезки донесся восторженный голос: «Идите сюда, барбос деда до смерти замочил!» Подбежал дежурный офи­цер. Сергиенко растерянно счищал с черпака остатки пищи, теряясь в догадках о том, что же будет дальше.


Второй подвиг Сергиенки


Это от начала повествования прошла одна неделя, на исходе которой пролилась первая кровь. Прежде, чем перейти ко второму подвигу, непосредственно связанному с личностью Се­келя, надо всех познакомить с этим юношей. Но еще до этого – поведать о дальнейшей судьбе Корня.

У него было сотрясение – не от половника, а от падения на пол. Рассеченная кожа на го­лове, хотя сильно кровоточила, но быстро зажила. Поступок Сергиенки был как раз из тех, обычное отсутствие которых так удивляет борцов с неуставняком, и начальство решило, что солдат имел право защищаться, а рота убедилась, что имеет дело с душевнобольным, потому что удар был нанесен без предварительных угроз и последующего бахвальства. Замочил сол­дата и пошел в роту. Это впечатлило, хотя уже был прецедент.

Его звали Агрыз Темирболатов, он к тому времени уже уволился, а когда-то на первую попытку преподать ему Политику Партии отвечал табуреткой наотмашь. Потом оказалось, что Агрыз не хочет не только приносить тапочки дедам, но и мыть пол старшине. Старшине он от­вечал огнетушителем. Третью и последнюю попытку совершил в бытовке командир взвода, едва не отведал горячего утюга, и Темирболатов со скоростью свиста очутился на вечной смене на перекачке.


Он быстро нашел каких-то земляков в столовой, и ел теперь хлеб без корок и мясо без костей, запивая это отвратительной бурдой из чая с маслом и солью. По локтям тек жир. Кости и корки подъедали подчиненные. Ростом он был с Сергиенку, хотя втрое шире в плечах. Как и у Сергиенки, у него не росла борода.

На перекачке началась новая эпоха. Весть об эволюциях с табуреткой, огнетушителем и утюгом изустно разлетелась по полигону и обрела статус старинной легенды чуть не со времен трехгодичной службы. А он, живой и страшный, сидел в позе лотоса на двенадцати матрацах, ел свою еду, и прислуживал ему свой призыв, потому что более молодого еще не существовало. Прежде служивший на перекачке ряд. Гурчин ушел со смены, ощутив, что иначе обречен стать шестеркой Темирболата, а это ему было не положено по сроку службы, и он ушел, оставив на­сиженное местечко, ушел в роту, к построениям, утренней зарядке и окрикам старшины. А Те­мирболату прислуживал свой призыв, и даже когда уже появились бар6осы. «Зачем так дела­ешь?» — осторожно поинтересовался земляк из столовой. «Как делаешь?» — и тут во всей своей наготе открылась чудовищная истина, что Темирболат попросту не в курсе. Ему с макси­мальным тактом пояснили, что существуют старшие и младшие призывы, и старшие должны шугать младших, солдат же своего призыва не шугают, а только иногда чморят, но не всех же! Темирболат за науку не поблагодарил (а мог бы и бритвочкой), но охотно перешел на барбосов.

И барбосы, в числе которых оказался и Секель, повиновались, а поскольку Темирболат в политике был не силен, то им нередко приходилось нести повинности, Политикой Партии не предусмотренные: чистить сапоги, стирать белье, чесать пятки и т.п. Рота тайно осуждала хо­зяина и явно – подчиненных.

И вот: на перекачке случился потоп, и полетели движки, и затопило два колодца. Дул двадцатиградусный мороз, Темирболат нырял в колодец, всплывал за воздухом и снова нырял. И там, на трехметровой глубине он что-то отвернул или завернул, и люди не верили своим гла­зам, а он вылез, закурил – нет, дайте папиросу! – и дали папиросу, чтобы держать мокрыми пальцами за мундштук, – и, моментально покрываясь вонючей ледяной коркой, пошел мыться и греться на котельную. За это ему кинули лычку и посулили отпуск. Лычку носить он не стал, а вот об отпуске замечтал. Пировал, готовил подарки многочисленным братьям и сестрам. Так получилось, что отпуска не дали.


Как получилось? Нетрудно сказать. Секель встал на лыжи, и рота была наказана. Те­мирболату ничего не сказали, но отпуск все откладывался, а при прямом вопросе глаза коман­диров бегали по углам перекачки и находили какой-нибудь непорядок, на который переводи­лась речь. Постепенно все стало ясно даже для Темирболата.

Его глазенки потускнели и он велел Секелю спуститься вниз и остановить оба насоса. Когда тот вылез, велел бежать далеко в пустыню, так, чтобы солнце все время сверкало ему в край левого глаза, и через полчаса бега будет заброшенный колодец, который охраняют змеи и фаланги. Нужно сойти в него и перекрыть задвижку. Когда смертельно бледный Секель вер­нулся, Темирболат приказал снова запустить оба насоса. Затем ему было велено ничего не рас­сказывать и бежать в столовую за чаем (второе он исполнил, но первое потом, когда Темирбо­лат уволился, преступил). В результате этих сложных манипуляций проржавевшая труба, веду­щая к заброшенному колодцу, местами полопалась. К вечеру дерьмо поплыло из всех казарм, в столовой и в штабе. Ночью стало топить коммуникации аэродрома.

Часть сняли со всех занятий и бросили в пустыню. Дул двадцатиградусный мороз. Песок пропитался дерьмом и смерзся в единое целое, так называемый копролит. Пятьсот человек ра­ботали на улице трое суток, обедали у полевой кухни, грелись у костров. Госпитализировали шесть человек с обморожениями, остальные лечились амбулаторно.

После этого случая начальство решило больше Темирболата не обижать. Но он уже оби­делся на всю оставшуюся жизнь. Глубокой ночью он вошел в казарму в трико и кедах, за версту разя петролеем. Он разделся и приказал дневальному под страхом смерти выбросить одежду в глубочайшей тайне, а сам в трусах пошел на перекачку. В ту ночь зарево от горящих складов озаряло полнеба, и окрестные суеверные мусульмане, полагая, что опять запустили «Протон», бормотали «Шайтан, шайтан!» и крестились дряхлою рукой, а офицеры ГУКОСа, ни о каком пуске не предупрежденные, давались диву. Утро вечера мудренее, два огромных ангара сгорели в хлам, болтали, что для сокрыть вопиющее казнокрадство, а украдено-то было всего ничего. Искали свидетелей, а он был один, дневальный и молчаливый. Через неделю после увольнения Темирболата перекачка встала – это был так называемый дембельский аккорд


Темирболат смотрел на подчиненного как на собаку. И они жили вдвоем, хозяин и со­бака. У Секеля была своя мисочка и место, задачи и права, а в лихолетье, на авариях бывала у них на двоих одна краюха хлеба, и кусали ее по разу, ни капельки друг другом не погребав. Ко­нечно, Темирболат убил бы Секеля, если б тот стал кусаться. Но Секель же был не дикий. Те­мирболат всегда отдавал только самые простые приказы, ибо Столь велика мудрость Господня, что не позволяет соединиться в одном лице вы­сокому уму и каменной воле.

Преемником Темирболата на зловещем посту повелителя перекачки стал младший сер­жант Соломонов. Высокий ум Соломонова видел в Секеле прежде всего человека, потому и требования выдвигал от­части высшего порядка. Ему, например, не нравилось, если от Секеля особенно резко отдавало псиною, а это бывало, когда тот промокнет, а промокал он часто. Со­ломонов выкинул мисочку Секеля под предлогом, что она грязна — мисочка летела высоко и далеко, она была почти пло­ской и совсем немного кашки в нее входило, две-три корки, кос­точка — летела как алюминие­вая летающая тарелка в будущее, к своим братьям алюминиевым дворцам и тру­сам, и Секель теперь кушал как индус, руками, формировал ими пищевой комок, или, иначе, хилус, и прогла­тывал его. Кроме того, как установил Соломонов, у Секеля имелась душа, и Со­ломонов в сво­бодное время ее травил, заставляя рассказывать о доме, о детских иг­рах и первых впечатлениях бытия, о первых каникулах и девочке, которой нес портфель. А од­нажды Соло­монов привел де­вушку — неизвестно, откуда они берутся на полигоне, но иногда берутся — и они втроем шли отдыхать на реку, и Секель в обнимку нес ее рваный пакет с при­надлежностями и опять расска­зывал про девочку, которой нес портфель, и Соломонов об­нимал подругу, и она смущенно по­смеивалась, и Соломонов притворно зевал. За полтора года семь подруг было у Соломонова и три любовницы, и каждую он потчевал этим рассказом. Он от­крыл у подчиненного талант ри­сования и запретил зарывать его в землю, и Секель рисовал кальки в дембельский альбом, пор­нушку и карикатуры на земляков, и бывал побиваем земля­ками, но при попытке отказа Соло­монов тоже трепал его и не давал зарывать таланта. Соломо­нов тоже изучал физиологию выс­шей нервной деятельности, успешно выработал у Секеля не­сколько экспериментальных невро­зов и, может быть, занялся бы вивисекцией, если бы не брез­говал до Секеля дотрагиваться.


На всех птенцов Темирболата смотрели искоса, но они умели впоследствии очи­ститься, принеся жертвы кровавые и продуктами, и добиться положения неза­метной серединки. А Се­келю лучше было бы совсем не родиться на свет, или умереть в род­доме. Впрочем, погибни он в детском саду, это было бы лучше, чем пойти в школу или, тем бо­лее, в армию. Да и сейчас, мы часто размышляем за сига­ретой, если замочить его сейчас, это лучше для него, чем жить дальше. Чисто конкретно в каче­стве эвтаназии. Потому что непо­нятно, как всю оставшуюся жизнь он будет смотреть в зеркало.

Секель неоднократно вставал на лыжи, но его ловили и возвращали на место: во-первых, у Соломонова хватало мозгов не обижать его при ненадежных свидетелях, а во-вторых, и в-главных, — потому, что Секель бегал всегда. Он бегал из дома на гражданке. И там, дома, из которого он бегал, не было ни изувера отца, ни вечно пьяной матери. Была глубоко интелли­гентная бабушка, цветок бездумный, она-то и поведала о детских годах Соколова внука в своей переписке с замполитом части, гуманистом майо­ром Сорским, в интереснейшей во мно­гих отношениях переписке, завязавшейся после первого побега.

Он убегал из дома, выбрасывал из ранца тяжелые пыльные фолианты, набивал его хле­бом, а впоследствии также пивом, ехал по трассе на попутках, собирал в полях цветы и плел ве­ночки, шлялся босиком в березовых рощах, ловил силками птиц и, подражая им, сам учился му­зыке. Он вырезал из лозняка сопелку и сопел на ней какие-то причудливые марсианские мело­дии, слагал грошовые песенки про чайку-лесбиянку и тому подобные вещи.

Со всем тем подолгу в бегах он не бывал, ибо состояние здоровья не позволяло ему этого. Однажды, пошлявшись в роще босиком, он промочил ноги и немедленно слег с воспале­нием легких, а в другой раз, когда он решил вплести в венок огромный бархатный цветок та­тарника и остервенело разрывал по одному волокну прочный колючий стебель, его укусила за безымянный палец желтая оса, и у него случился отек Квинке, едва не отправивший его к пра­отцам. Первый же поцелуй лохматой девчонки, с которой он распил бутылку пива на одной дальней станции, наградил его жесточайшим герпесом, покрывшим ему губы, нос и поясницу, так что в линейной милиции приняли его за прокаженного. Бродячая жизнь неразлучна с по­еданием пирожков на вокзалах, и каждый из них оказывался для него пулей в живот, ибо по­следний не переваривал ничего мясного, рыбного, жирного и жареного, а когда Секель перешел на коржики, он сломал себе зуб. Этот-то бледнолицый субъект попадает служить на перекачку. Лучше бы он попал под машину по пути в военкомат.


Но тут грянул призыв «ноябрь семь», все изменилось, пришел Сергиенко и последние стали первыми. И Секель поехал в отпуск. Я знаю, что этого не может быть никогда, но по­верьте, что было именно так, поверьте, ибо абсурдно, ибо пришел Сергиенко, настал «ноябрь семь» и все покатилось прямо к черту на тройке под звон бубенцов. И Секель поехал в отпуск. Только Соломонов сказал ему: привезешь мне «дипломат». А не привезешь – построю ночью роту и у всех на глазах тебя унижу. Готовь дырочку. И Секель поверил и, вернувшись без ди­пломата, встал на лыжи. Зимой. Это было круто.

Сперва подняли роту по тревоге, искали три дня и три ночи, а потом сообразили, что зи­мой в пустыню не побежишь, и отчасти успокоились, только выделяли каждую ночь по бригаде человек семь. Они слонялись по ночному городу, шарили по подвалам, а к подъему возвраща­лись и спали до обеда. Многим это понравилось, тем более  не держите солдат за идиотов, но­чью они тоже спали, в подвалах. Армейский распорядок рассыпался в прах.

Два года в казарме, и только в банный день глазеть по городу на гражданских, да и то большей частью переодетых офицеров и членов их семейств, да и баня-то всего через квартал от казармы. А тут можно и нужно бродить по всему городу и даже ездить в общественном транспорте. Какое счастье – сесть в автобус и проехать не от казармы до клуба, а по кольцу, среди гражданских, пускай замаскированных, пассажиров, заходя и выходя на останов­ках, как белый человек!

Ну вот, спускаются они в подвал, а там бомжи и Секель. Бомжи  они типа люди, и только что дружат с унисексом, кроме того, много пьют. Второе их отличие состоит в том, что они лю­доеды. Они пьют кровь христианских младенцев, расчленяют женщин и их поедают. Едят тоже пенсионеров, учителей, врачей, военных, вообще бюджетников. Являются перенос­чиками вшей, глистов, чесотки, скорбута, сифилиса, проказы, лишаев, микозов, спида, перелоя, четвертой венерической болезни, туберкулеза, системной красной волчанки, остеомаляции, сапа, туляремии и глобр всевозможных орнитозов. Спят в подвалах.


А солдаты тоже любят спать в подвалах, не надо думать, что они так любят искать Се­келя. Тем более, у одного солдата, программиста Клепы, был везде блат. Он только на граж­данке занимался всякой ересью наподобие поддержки русскоязычной, быстрой и грязной, версии MS-DOS, которая, кстати, оказалась полным дерьмом. Судите сами: вы заводите эту велосипепевку и она вам пишет C >, между прочим ни аза по-русски, и вы вынуждены посылать ей ко­манды на омерзительном новоязе, типа DEL *.* и все такое, а в ответ она! вдруг! обретает чело­веческий голос и на прекрасном русском языке со старомосковским театральным акцентом пи­шет: «Только не это, я все прощу, при выполнении данной операции все файлы будут уничто­жены!!! Хотите ее выполнить?! Y- yes, N- no». Вот как! По-русски, блядюга, загово­рила! А вы бы ей этак небрежно: йес! Это было бы круто. Но прикол состоит в том, что как только опас­ность миновала, эта велосипепевка переходит обратно на новояз, да это просто шмудак, фор­менный шмудак! Таково мое мнение о MS-DOS, версии 4. 0 вообще. Так что, если не считать еще банок с болгарскими томатами, лучшее, что он сделал в своей жизни, были ба­тоны.

Чудные! Я ему все простил. Этот мутант однажды лег на мою постель. Собираюсь спать, а на моей полке чьи-то белые пятки. Мужские, главно. Бужу, говорю, ты че, воин, бур­нул? Он типа извини, мы ж одного призыва, и все такое. Я ему  да ты че, упырь, говна объелся, я ж тебя на полгода старше! Он такой хилый, немного озлоблен и трусоват. Я ему типа, блин, бак­лан, если ты еще раз попробуешь лечь на мою кровать, я тебе так врежу по заднице, что у тебя ка­кашки из носа полетят! Он, узнав правду, ретируется, а я и рад. Чему рад, дурак?! Что меня дух за ровню принял?

Ну, ладно, короче – батоны. Дата батона нигде не указывается, но вот это были батоны! Горячие, то есть если просто несешь, то теплые, а сожми посильнее – и через минуту рука еле терпит. Я уже не говорю про слюни, капающие из большого рта. Клепа, несмотря на некоторые интеллигентские свойства, довольно пронырлив, так, пока другие долбят мерзлую землю, он  то в магазине грузчиком, то судомойкой в ресторане, то, сифилитик этакий, в пекарне, отчего молочной белизны пятки и портянки вечно воняют дрожжами. Ему по блату давали батоны, а пекут как раз ночью, мы совали за ре­мень, и бывало, через бушлат жжет, пока дойдешь до под­вала. Там садились в кружок и чи­кали.


Ну и типа круто. Мы скучковались в бригады и каждую ночь добровольцами чи­кали ба­тоны и давили на массу. В подвалах сухо, темно, тепло… Да что говорить! Да найди мы Секеля, мы бы сделали вид, что с ним незнакомы, и прошли бы мимо: «А что, Воха, не видать ли часом Секеля?» – «Не, Жэка, не видать!», – прошли бы в двух шагах от бледного беглеца. Было бы клево, если бы он при этом умер от разрыва сердца. Мы бы тогда проискали его до дембеля. А еще лучше (чисто конкретно в качестве эвтаназии) замочили бы его там, чтоб не мучился, за­ложили стекловатой и дальше бы искали. Чтобы не нашла другая бригада, какие-ни­будь козло­дои, не понимающие Политики Партии, вот как мы бы сделали, но нашли-то не мы, а Серги­енко. И батоны по ночам кончились, и этого хакера кинули-таки в траншею. Правда, скоро один упырь из первой роты, грузчик в мебельном магазине, уронил славянский шкап, и нога разло­милась. И Клепу, у которого руки только было почернели, а пятки посинели, по­нятно, в мага­зин. Он там и спал в подсобке с утра до ночи под половиком, а ночь спать приходил в казарму.

Вот спускаемся в подвал одного кафе, а там бомжи. Пьют пиво, заедая его остатками бармена.

Сергиенко:

– Атас, Секель!!!

Да так звонко, знаете ли, чисто петушок! Клепа ему рукавицей по харьке, Сергиенко пал, вскочил, замахал кулачками, но мы уже грустно молчали, не пытаясь ничего. Мы только что ра­зошлись с другой поисковой группой, они пошли наверх, в ушах стоял звон он взвизга солда­тика, и мы спинами почувствовали, как в подвал вбегают люди… Бомжи мгновенно раствори­лись в темноте, а Секель утонул в ужасе и отдался в руки закона. Так безрадостно закончились для роты эти поиски.

То ли было в прошлый раз, летом!

Тогда самый медленный солдат в роте, толерантный к хлору Габу, башкирец, умывался перед сном, радуясь, что все спят, никому у соседней раковины не режет глаза запах хлора, не­сомый им постоянно, так что даже новый ротный Шиздюк говорил: «Ты, брат, черт тебя знает, потеешь, что ли. Сходил бы ты хоть в баню», фыркал и плескался как морж, а когда намылся наконец и направился к своей, стоящей несколько поодаль от прочих, койке, удивился, что рота стоит в трусах в две шеренги, не считая нескольких, сильно обуревших дедов, которые, тем не менее, не лежали, а вежливо сидели на кроватях. Пропал Секель.


По очереди выходили деды и говорили.

Одни обличали Секеля, взывали к остальным и в пространство в том общем смысле, что доколе этот Секель будет злоупотреблять нашим терпением?! Другие обличали сержантов, не находя оправдания их легкомыслию, а все оттого, что некоторые сержанты – не деды, и мы по­жимаем плоды такой практики, что иным сержантам, у которых еще раз пропадут люди, лучше будет повеситься. Тут пришел ответственный по роте прапорщик Яшка и со словами «Наряд устал, рота отбой!» разогнал собрание.

Через час прозвучал подъем. На сей раз, кроме бедного прапорщика Яшки, присутство­вали г.г. Шиздюк, Плавильщиков, прапорщики Перец, Полухин и Полоухин. Они засели в своей канцелярии ночных кошмаров и по ранжиру вызывали свидетелей, а остальные стояли в трусах в две шеренги, за исключением ряда совершенно уже обуревших дедов, которые не смели сидеть на кроватях, но, прохаживаясь вдоль строя, похлопывали намотанными на руку ремнями кто без команды ослаблял ногу. Вскоре разрешили отбой.

На третий раз спать уже не дали. Приехал замполит части, гуманист майор Сорский, и всех послал на хрен ловить Секеля.

На улице было душно и темно как бог знает где. Единственный прожектор из-за забора стройбатовской площадки ослеплял при случайном взгляде на него, и тем чернее потом каза­лась жизнь вокруг. Люди становились на четвереньки, наощупь пытаясь найти беглеца, но на­тыкались больше на колючую проволоку и дикий кал. Посмотрев на это, офицеры плюнули и вернули роту в казарму, причем снова построили и придирчиво всех пересчитали.

С подъемом рассудили, что Секель – се человек и жрать хочет, а чего: плодов земных. И мы ломанулись в сады. В выходные там офицеры, но была среда, лишь кое-где древний отстав­ной маиор в пуху в картузе с козырьком, пара негров или девка.

И мы вломились в сады. И многих достали. Сделали смазь старому маиору, освободили негров, чуть не испортили девку. Помидоры были чудные, алые, с мясистой искрящейся мяко­тью на разломе, именно на разломе, их ломали как каравай, они не брызгали кровавым поносом подобно магазинным, съели по две панамы каждый. Яблоки еще не дозрели. Повалив ряд плет­ней, ошмонали садовые домики на предмет курева и промыслили полторы пачки «Медео», не считая маиоровской махры («крупка легкая № 3») и его же кисета с вышивкой «Куры, пажаль­ста, сестренка, на здоровье! Хор мальчиков Сталинабадской детской музыкальной школы № 6». Освобожденные негры скалили зубы, увязались за нами, бегло говорили по-английски и всех достали. Отпиздили их, чтоб не выебывались. Чуть не испортили другую девку. Она закрылась в домике на лопату и оттуда плевалась, раскрасневшаяся и растрепанная. Показали ей кузькину мать и побе­жали догонять своих, хрустя под ногами капустой и распинывая кабачки. Потом вышли на бахчу и прикололись по дынькам. Чудные! Зеленые огромные, желтые крохотные, продолгова­тые по­лосатые. На обед и ужин не ходили. Жаль, не догадались захватить с собой бумаги. Днем по­спали в садовых домиках и искали еще до вечера. Это была тема.



Вот и все. Секеля заковали в железы и повезли на кичман, а Сергиенку вывели перед строем и сделали комплимент. Трибунал Секеля оправдал. Лучше бы его нашли мы.


Чудо Сергиенки


Этот юный пионер просто достал. Проклятая помесь голубка и удава, он вел себя как дите ма­лое. И он, подлец, никого не боялся. Какой-нибудь Жывопыра из третьей роты, с которым вы, дед СА, разговариваете с осторожностью, – он с блаженной улыб­кой слушает щебет Серги­енки, не понимающего, что висит на волоске – а вот и нет, это вы ви­сите на волоске при разго­воре с Жывопырой, а Сергиенке все равно, для него несть чеченца, ни эстонца, ни Жывопыры, ни Се­келя, для него все «братцы».

Когда Жывопыре нечаянно попадают лопатой по ноге, и все присутствующие ныряют в яму, а офицер спешно лезет в кабину погреться и перекурить, Сергиенко (он же в классе был санитаром, носил сумочку с крестом и проверял длину и грязность ногтей одно­классников) перевязывает лапу Жывопыры своим носовым платком, который ни цветом, ни за­пахом не от­личается от портянки, – да полноте! это точно портянка! вон и темный отпечаток человеческой ступни, – ах, нет, это именно носовой платок, просто недавно он дал его намотать промочив­шему ноги товарищу, а на вторую ногу дал свой подшивочный материал, и что же – товарищ потом выстирал подшивку и вернул, а стирать платок Сергиенко не позволил, ведь платок был изначально не совсем чист, Сергиенко в него уже до этого сморкался.

Так всех достал этот юный пионер. И когда стало ясно, что от Секеля проку нет, и на пе­рекачку требуется новый человек, народ дружно сказал: «Сергиенку!» Взводный Перец было усомнился, но народ зашумел – Сергиенку, Сергиенку, ничего, справится, обучим, не обидим! Перец сугубо усомнился, сказал, что не видит на нем никакой вины, но народ махал руками, и взводный плюнул, что-то пробормотал на­счет дерьмократии, и что в случае чего – вина на них, а народ зашумел: «Да, да, демократия – это круто! А вина – хер с ней, в случае чего – вина на всех нас!» На том и порешили.



Сергиенко пошел в ночную смену, а наутро вернулся в роту, украшенный огромными синяками и ничтоже сумняшеся встал в строй по команде на развод. Старшина в ужасе схва­тился за голову, но было поздно — ст. л-т. Шиздюк уже взыскательно оглядывал своих орлов, когда его взгляд споткнулся на сине-лиловом лике Сергиенки.

— А это что? — не веря глазам своим, вопросил ротный. Да, бойцов с синяками стара­лись на время развода послать на хрен с каким-нибудь заданием, или хоть заныкать во вторую шеренгу.

— Подрался, товарищ старший лейтенант, — невозмутимо пропищал Сергиенко.

— Подрался?! — не веря ушам своим, переспросил ротный. Да, бойцам случалось падать с лестниц, натыкаться во тьме на двери и свисающие с потолка крюки лебедок, да хоть биться в падучей, но чтобы драться?!

— Так точно.

— Где?! С кем?!

— На перекачке, товарищ старший лейтенант, на смене.

Это уже было слишком. Подраться теоретически возможно с солдатом из чужого под­разделения — в бане за шайку воды, в столовой за пайку хлеба, да где угодно — но только с не­знакомцем.

— С кем же вы, товарищ солдат, подрались?

— Не скажу.

— Что-о?!

— Я не могу сказать, с кем.

Ротный растерялся. Он перевел взгляд на стоящих рядом офицеров. Взводный Перец стоял красный как кхмер.

— Командир взвода! Кто был на смене?

Красный как кхмер Перец снял фуражку, глубоко вздохнул и гаркнул:

— Соломонов, шаг вперед!

Соломонов, потея, вышел из строя, мычал и блеял.

— Ладно. Старшина, веди развод. Перец, Сергиенко, Соломонов, замполит — в канцелярию! – решил ротный.

В канцелярии цирк продолжился. Сергиенко настаивал, что его избили на перекачке, а кто – он не скажет. Соломонов жабрами ловил воздух и клялся, что он ничего не видел, спал, починял насос, что Сергиенко бегал в столовую – так, значит, там…


– Нет, не там, – заявил Сергиенко, – А на перекачке. И ты не спал.

Соломонов опешенно зарыдал.

– Так это он тебя, что ли?! – заорал Перец.

– Я не могу сказать. Пусть он скажет.

Тут едва не сделалась истерика с Шиздюком:

– Нет, ты, щенок, скажешь! – и он, сграбастав бойца за грудки, основательно треснул за­тылком о стену. От сотрясения со шкафа упала пепельница, осыпав пол окурками. Замполит поспешно вышел в коридор из гуманных соображений.

– Смирно! – раздалось за дверью.

Офицеры окаменели. Команда «смирно» в присутствии ротного могла означать только прибытие командира более высокого ранга. Ротный поправил фуражку и выскочил делать док­лад.

– Соломонов, живо собрал окурки! – змеей прошипел Перец, – Сергиенко, ах же ты блядь, Сергиенко! – глаза взводного забегали по помещению, – Под стол, сука, под стол! Си­деть не дышать!

Увы, увы, панове! Как можно было так облажаться! Ротный, сделав доклад, мог провести комбата в любую другую часть казармы, замполит – сунуть голову в ленинскую и шепнуть, а взводный – скрыться в неизвестном направлении, держа за уши своих подопечных! Счастье было так возможно!

Вместо этого Шиздюк делает доклад и стоит столбом, комбат вваливается в канцелярию, где Перец посредине в виде столпа с распростертыми руками и закинутою назад головою. По правую сторону его: стоящий на коленях Соломонов с полными горстями окурков, превратив­шийся в вопросительный знак, обращенный к зрителям. По левую сторону взводного: выгляды­вающая из-под стола худенькая задница Сергиенки. Почти полторы минуты окаменевшая группа сохраняет такое положение.

Тщетно мигала Сергиенке вся канцелярия: рассказ повторился слово в слово. Замполит части майор Сорский потребовал медицинского освидетельствования избитого солдата. По­ехали в санчасть, но начальника не оказалось. Поехали в гошпиталь. Там-то и произошло Чудо.

Выше уже упоминалась писька Сергиенки. Она-то и привлекла внимание толстой вра­чихи, а отнюдь не синяки. Она созвала подружек. Врачи хмыкнули и поставили солдатика на весы, затем измерили рост, еще раз хмыкнули и удалились на совещание.



Обезглавленная рота зашумела как потревоженный улей святой римской церкви. Глав­ным образом жалели Сергиенку: после всего случившегося он не жилец на белом свете, это ясно. Сергиенке теперь, как прежде Секелю, обратной дороги нет, и только глоток керосина или хорошая пенька могут ему помочь. Сергиенке теперь нельзя возвращаться в роту. И он не вер­нулся.

Сергиенко был комиссован.

Ему не оторвало ногу миной; не отрубило руку нечаянно включенным разобранным на­сосом; не выбило глаз сорвавшимся с болта ключом; не сожгло легких хлором; не разорвало се­лезенку тяжелыми тупыми предметами, нет. Он был комиссован как недоразвитый. Возможно, это единственный случай в истории Красной Армии. Но так было.

Сергиенко не оставил по себе писаний, он будто бы ничему не учит. Но он учит, учит всем обликом своим – одним он утешение и освежение, другим – немой укор. И аз многогреш­ный почасту разглядываю с немой скорбью его койку – она пустует, ибо измельчала рота и много коек пустует, его сапоги и шинель, по сие время хранимые каптерщиком, ибо никому они не впору, его ремень, покрытый хлопьями пыли в дни наши великих парадов. Проходит время, уходят очевидцы. Нас осталось мало – пять или шесть партизан, струльдбруггов, проклятых старцев, видавших его воочию. Молодые втихомолку смеются над нашими рассказами. Они еще поверят в них – всему свое время. Если же вы мне не поверите, то пусть у вас выпадет кишка.