litceysel.ru
добавить свой файл
  1 2 3 ... 17 18

принимает политический смысл, особенно с 1968 года: и повседневная

жизнь, и безумие, и язык, и средства массовой информации, и

желания приобретают политический характер по мере того, как они

входят в сферу освобождения и коллективных, массовых процессов. В

то же время все становится сексуальным, все являет собой объект

желания: власть, знания - все истолковывается в терминах фантазмов

и отталкивания; сексуальный стереотип проник повсюду. И

одновременно все становится эстетичным: политика превращается в

спектакль, секс - в рекламу и порнографию,

[17]

комплекс мероприятий - в то, что принято называть культурой, вид

семиологизации средств массовой информации и рекламы, который

охватывает все - до степени Ксерокса культуры. Каждая категория

склонна к своей наибольшей степени обобщения, сразу теряя при этом

всю свою специфику и растворяясь во всех других категориях. Когда

политично все, ничто больше не политично, само это слово теряет

смысл. Когда сексуально все, ничто больше не сексуально, и понятие

секса невозможно определить. Когда эстетично все, ничто более не

является ни прекрасным, ни безобразным, даже искусство исчезает.

Это парадоксальное состояние вещей, которое является одновременно

и полным осуществлением идеи, это совершенство современного

прогресса, и его отрицание, ликвидация посредством переизбытка,

расширения за собственные пределы можно охарактеризовать одним

образным выражением: трансполитика, транссексуальность,

rp`mq}qrerhj`.


Нет больше ни политического, ни художественного авангарда,

который был бы способен предвосхищать и критиковать во имя

желания, во имя перемен, во имя освобождения форм. Это

революционное движение завершено. Прославленное движение


современности привело не к трансмутации всех ценностей, как мы

мечтали, но к рассеиванию и запутанности ценностей. Результатом

всего этого стала полная неопределенность и невоз-

[18]

можность вновь овладеть принципами эстетического, сексуального и

политического определения вещей.

Пролетариату не удалось опровергнуть самого себя в качестве

такового - это доказала полуторавековая история со времен Маркса.

Ему удалось опровергнуть себя в качестве класса и тем самым

упразднить классовое общество. Возможно дело в том, что он и не

был классом, как это считалось, - только буржуазия была подлинным

классом, и, следовательно, только она и могла опровергнуть самое

себя, что она с успехом и сделала, заодно уничтожив капитал и

породив бесклассовое общество. Но это общество не имеет ничего

общего с тем, которое должно было быть создано в результате

революции и отрицания пролетариата как такового. Сам пролетариат

просто рассеялся вместе с классовой борьбой. Несомненно, если бы

капитал развивался согласно своей противоречивой логике, он был бы

уничтожен пролетариатом. Анализ Маркса остается абсолютно

безупречным. Он просто не предвидел, что перед лицом неминуемой

угрозы капитал может в какой-то мере трансполитизироваться,

переместиться на другую орбиту - за пределы производственных

отношений и политических антагонизмов, автономизироваться в виде

случайной, оборотной и экстатической формы, и при этом представить

весь мир во всем его многообразии по своему образу и подобию.

Капитал (если его еще можно так называть) создал тупик в

политической эконо-

[19]

мии и в законе стоимости: именно на этом направлении ему и удается

избежать собственного конца. Отныне он действует вне своих


собственных конечных целей и совершенно изолированно. Первым

проявлением этой мутации стал, безусловно, кризис 1929 года; крах

1987 года - лишь последующий эпизод того же процесса.

В революционной теории есть также живое утопическое

представление о том, что государство исчезнет, что политическое

как таковое изживет себя в апофеозе и прозрачности социального.

Ничего подобного не произошло. Политическое благополучно исчезло,

но не возвысившись до социального, а увлекая его в своем

исчезновении за собой. Мы обитаем в трансполитическом, иначе

говоря, на нулевой отметке политического, характерной также и для

его воспроизведения и бесконечной симуляции. Ибо все, что не

выходит за свои пределы, имеет право на бесконечное возвращение к

жизни. Поэтому политическое никогда не перестанет исчезать, но и

не позволит ничему иному занять его место. Мы присутствуем при

гистерезисе политического.

Искусство также не смогло, в соответствии с современной

эстетической утопией, возвыситься в качестве идеальной формы жизни

(прежде искусству не было надобности выходить за свои пределы,

чтобы достичь целостности, ибо таковая уже существовала -

религиозная целостность). Искусство растворилось не в возвышенной

идеализации, а в общей эстетизации повседнев-

[20]

ной жизни, оно исчезло, уступив место чистой циркуляции образов,

p`qrbnphknq| в трансэстетике банальности. В этих перипетиях

искусство даже обогнало капитал. Если решающим политическим

событием стал стратегический кризис 1929 года, в результате

которого капитал вошел в политическую эру масс, то критическим

событием в искусстве были, без сомнения, дадаизм и Дюшамп, когда

искусство, отвергая свои собственные правила эстетической игры,


входит в трансэстетическую эру банальности образов.

Не реализовалась и сексуальная утопия, согласно которой секс

должен был опровергнуть себя как обособленный вид деятельности и

уподобиться всей жизни - мечта сексуального освобождения: полнота

желания и его реализации у каждого из нас, и у мужчины, и у

женщины одновременно, та сексуальность, о которой мечтают, успение

желания независимо от пола.

Но на пути сексуального освобождения сексуальность достигла

лишь автономизации, уподобившись безучастному кругообороту

символов секса. Если мы действительно находимся на пути, ведущем к

транссексуальности, это не поможет нам изменить жизнь посредством

секса, а повлечет за собой смешение и скученность, которые ведут к

виртуальной индифферентности пола.

Не является ли успех коммуникации и информатизации

результатом того, что социальные отношения не могут выйти за свои

пределы, будучи отчужденными? За неимением этого они

[21]

возрастают в процессе коммуникации, множатся во всем многообразии

сетей, натыкаясь на их безразличие. Коммуникация предстает перед

нами, как нечто наиболее социальное, это - сверхотношения,

социальность, приводимая в движение техникой социального.

Социальное же по своей сути есть нечто иное. Это была мечта, миф,

утопия, форма, которой присущи конфликты, противоречия,

страстность, во всяком случае явление неровное и особенное.

Коммуникация же, упрощая "интерфейс", ведет социальную форму к

безразличию. Вот почему не существует утопии коммуникации. Утопия

коммуникационного общества лишена смысла, потому что коммуникация

является результатом неспособности общества преодолеть свои

границы и устремиться к иным целям. Это относится и к информации:


избыток знаний безразлично рассеивается по поверхности во всех

направлениях, при этом происходит лишь замена одного слова другим.

Интерфейс подключает собеседников друг к другу, как штекер к

электрической розетке. Коммуникация осуществляется путем единого

мгновенного цикла, и для того, чтобы все шло хорошо, необходим

темп - времени для тишины не остается. Тишина изгнана с экранов,

изгнана из коммуникации. Изображения, поставляемые средствами

массовой информации (а тексты подобны изображениям), никогда не

умолкают: изображения сообщений должны следовать друг за другом

без перерыва. Молчание - разрыв замкнутой линии, легкой

катастрофой, оплошное -

[22]

тью, которая по телевидению, например, становится весьма

показательной, ибо это - нарушение, полное и тревоги, и ликования,

подтверждающее, что любая коммуникация, по сути, есть лишь

принудительный сценарий, непрерывная фикция, избавляющая нас от

пустоты - и не только от пустоты экрана, но и от пустоты нашего

умственного экрана, на котором мы с не меньшим вожделением ждем

изображения. Образ сидящего человека, созерцающего в день

забастовки пустой экран своего телевизора, когда-нибудь сочтут

одним из самых великолепных образов антропологии XX века.


[23]


ТРАНСЭСТЕТИКА


Мы видим, что искусство повсеместно размножается, а разговоры

о нем множатся еще быстрее. В то же время само искусство, с

присущей ему гениальностью, авантюрностью, способностью порождать

иллюзии и отрицать реальность, противопоставляя ей сцену, на

которой вещи подчиняются правилам высшей игры, совершенное

изображение, где люди, уподобляясь линиям и краскам на полотне,

могут терять свое реальное содержание, ускорять свой собственный


конец и в порыве соблазна воссоединяться со своей идеальной

формой, будь то даже форма их собственного уничтожения, - это

искусство исчезло. Исчезло искусство в смысле символического

соглашения, отличающего его от чистого и простого производства

эстетических ценностей, известного нам под именем культуры -

бесконечного распространения знаков, рециркуляции прошлых и

современных форм. Нет больше ни основного правила, ни критерия

суждения, ни

[24]

наслаждения. Сегодня в области эстетики уже не существует Бога,

способного распознать своих подданных. Или, следуя другой

метафоре, нет золотого стандарта ни для эстетических суждений, ни

для наслаждений. Это - как валюта, которая отныне не подлежит

обмену, курс которой не может колебаться по собственному

усмотрению, избегая конверсии в цене или реальной стоимости.

То же происходит с нами и в искусстве: стадия сверхскоростной

циркуляции и невозможности обмена. Произведения искусства более не

подлежат обмену ни одно на другое, ни на какие-либо равные

ценности. Они не обладают той тайной сопричастности, которая

составляет силу культуры. Мы их уже не читаем, а лишь

расшифровываем - по все более противоречивым "ключам".

Здесь нет противоречия. Новая геометрия, новая экспрессия,

новая абстракция, новые формы - все это великолепно сосуществует

во всеобщей индифферентности. Именно потому, что все эти тенденции

не обладают более собственной гениальностью, они могут

сосуществовать в одном и том же культурном пространстве. Именно

потому, что все они вызывают у нас чувство глубокого безразличия,

мы можем воспринимать их одновременно.

Артистический мир представляет собой странную картину. Будто

имеет место застой искусства и вдохновения. Будто бы то, что

веками

[25]

чудесным образом развивалось, внезапно стало неподвижным,

ошеломленным собственным изображением и собственным изобилием. За

любым конвульсивным движением современного искусства стоит некий

вид инерции, нечто, не могущее выйти за свои пределы и вращающееся

вокруг своей оси, со все большей и большей скоростью повторяя одни

и те же движения. Застой живой формы искусства - и одновременно

размножение, беспорядочная инфляция ценности, многочисленные

вариации всех предшествовавших форм (словно движения чего-то уже

мертвого). И это вполне логично: где застой, там и метастазы. Там,

где живая форма больше не распоряжается собой, где перестают

действовать правила генетической игры (как в случае рака), клетки

начинают беспорядочно размножаться. По существу в том хаосе,

который ныне царит в искусстве, можно прочесть нарушение тайного

кода эстетики, подобно тому, как в беспорядке биологического

характера можно прочесть нарушение кода генетического.


Пройдя через освобождение форм, линий, цвета и эстетических

jnmveovhi, через смешение всех культур и всех стилей, наше

общество достигло всеобщей эстетизации, выдвижения всех форм

культуры (не забыв при этом и формы антикультуры), вознесения всех

способов воспроизведения и антивоспроизведения. Если

[26]

раньше искусство было, в сущности, лишь утопией, или, иначе

говоря, чем-то, ускользающим от любого воплощения, то сегодня эта

утопия получила реальное воплощение: благодаря средствам массовой

информации, теории информации, видео - все стали потенциальными

творцами. Даже антиискусство - наиболее радикальная из всех

артистических утопий - обрело свои очертания с тех пор, как Дюшамп


изобразил ерш для мытья бутылок, а Энди Вархоль пожелал стать

машиной. Все индустриальное машиностроение в мире оказалось

эстетизированным; все ничтожество мира оказалось преображенным

эстетикой.

Говорят, что великое начинание Запада - это стремление

сделать мир меркантильным, поставить все в зависимость от судьбы

товара. Но эта затея заключалась скорее в эстетизации мира, в

превращении его в космополитическое пространство, в совокупность

изображений, в семиотическое образование. Помимо рыночного

материализма, мы наблюдаем сегодня, как каждая вещь посредством

рекламы, средств массовой информации и изображений приобретает

свой символ. Даже самое банальное и непристойное - и то рядится в

эстетику, облачается в культуру и стремится стать достойным музея.

Все заявляет о себе, все самовыражается, набирает силу и обретает

собственный знак. Система скорее функционирует за счет

эстетической прибавочной стоимости знака, нежели за счет

прибавочной стоимости товара.

[27]

Идут разговоры о дематериализации искусства и вместе с тем о

минимальном искусстве, о концептуальном искусстве, об эфемерном

искусстве, об антиискусстве, о целой эстетике прозрачности,

исчезновения, дезинкарнации, но в действительности эта эстетика

повсюду обретает свое материальное воплощение в операционной

форме. Впрочем, именно поэтому искусство вынуждено уменьшаться,

изображая собственное исчезновение. И оно совершает это уже в

течение века, следуя всем правилам игры. Как все исчезающие формы,

искусство пытается возрасти посредством симуляции, но вскоре оно

окончательно прекратит свое существование, уступив место

гигантскому искусственному музею искусств и разнузданной рекламе.

Головокружительные эклектические формы и забавы были присущи

уже барокко. Но головокружение от искусства - это головокружение


<< предыдущая страница   следующая страница >>