litceysel.ru
добавить свой файл
  1 2 3 4 ... 6 7

С. 53

мне раз: «А не пройдемся ли мы на кладбище (такого-то) монастыря? Смерть люблю читать надписи на надгробных памятниках. Да и вообще люблю бродить среди могил...» И это бывало не раз. Я уступал ему. И, бывало, мы бродим, бродим...» (2.С.476.). Розанов приводит еще одно любопытное свидетельство того же лица: путешествуя по Италии, Антон Павлович, приехав в Рим, прежде всего поинтересовался: «Какой здесь более славится дом терпимости и поехал туда. И во всяком новом городе, в какой бы он не приезжал, он раньше всего ехал в такой дом». Дальше по тексту Розанов замечает, что «из всего хода рассказа, передачи, видно было, слышно было, что Чехов любил это как сферу наблюдения или как обстановку грезы, мечты; может быть, как обстановку противоположности, через которую пробивалась его идеалистическая мысль и, пробиваясь, становилась энергичнее в действии, в напряжении. Бог знает. Можно разно объяснить (Там же. С.477). Василий Васильевич находил, что «дикий вкус: в Риме поехать первым визитом именно сюда, - как-то совпадает со вкусом пойти погулять по кладбищу... Ведь и там смерть, и здесь смерть. Там - смерть человека, индивидуума; здесь - смерть цивилизации, общества, фазиса культуры и истории» (Там же. С.477).

Пожалуй, Розанов был прав, когда писал, что близость смерти была нужна Чехову как контраст, как иное по отношению к обыденной жизни. Вероятно, кладбищенская о(б)становка и впрямь помогала Чехову отрешиться от всего повседневного и именно благодаря этому увидеть его без иллюзий, которые порождает привязанность «к себе любимым», превращающая наше сознание в царство кривых зеркал. Думаю, что на кладбище Чехов «приходил в себя», собирался в в себе (собирался в той точке, из которой мы есть в мире), собирался в истоке нашей способности мыслить, присутствовать. Впрочем, если бы мы и не имели обильных биографических свидетельств о близком знакомстве Чехова со смертью, это, по существу, ничего бы не изменило: об отрешенности Чехова от всего житейского, о его мышлении «под символом смерти» (М.К.Мамардашвили) говорят его произведения.


Из переживания фундаментальной, онтологической ущербности человеческого существа, его конечности, необеспеченности его «сбывания», выливается поэтическое настроение и построение чеховской прозы. «Откровение смерти» (Л.Шестов) посетило А. П. Чехова и определило его способ видеть и понимать мир и людей в нем живущих. Чехов был отрешенным человеком. Это была, по словам И. А. Бунина, «душа скрытная». Писатель запомнил «думу

С. 54


на его лице, спокойную и печальную, почти важную. Многие, и в их числе Бунин, отмечают его внутреннюю сосредоточенность, задумчивость. «Как почти все, кто много думает, он нередко забывал то, что уже не раз говорил. <...> В последнее время часто мечтал вслух: «Стать бы бродягой, странником, ходить по святым местам, поселиться в монастыре среди леса, у озера, сидеть летним вечером на лавочке возле монастырских ворот...» (1.С.496-497).

Он и был бродягой, заброшенным в этот мир, странником, который смотрел на нас, на жизнь человеческую и видел ее в таком свете, что «туземное» население планеты было изумлено открывшимся видом. Чехов был гражданином Иного, иной родины, а здесь, в обыденном мире, находился как бы в эмиграции. Его особый взгляд на человека и «все, что в мире» обратил на себя внимание некоторых современников писателя. Интересны, в частности, наблюдения И.А.Новикова, подметившего специфически черты в чеховской манере общения: «Чехов был пристально внимателен к другому человеку - совсем для него случайному. И это не был интерес специфически писательский, а именно человеческий. Пожалуй, в этом была и доброта, но не такая теплая и конкретная, какая присуща была Владимиру Галактионовичу Короленко, которого увидел я много позже. У Чехова любовь эта была как бы несколько далекою: не данный сидящий перед ним человек сам по себе, а он же, но лишь как один из тех живых существ, что именуется человеком. У Чехова, несомненно, присутствовала всегда свойственная ему органическая дума о людях, о человеке, о жизни. И вот он сидел в сумерках и говорил, с паузами, покашливая, спрашивал что-нибудь, и так это воспринималось: точно хочет проверить себя, примерить свое «издали» на этом вблизи сидящем...» (1.С.426). Этот же мемуарист делает весьма точное, на мой взгляд, замечание о сути чеховского отношения к действительности: «Чехов был человеком конкретностей и писал живых людей, может быть, как никто, но эти конкретности он давал по особому, на широком и спокойном горизонте своего раздумья, оно и является основным в творческой манере Чехова» (Там же).

Отрешенность от сущего давала Чехову особое зрение. В его оптике вещи представали как близкие, узнаваемые и в то же время представлялись странными, как бы призрачными, условными. Непреложно данное, видимое, тут же, «на глазах» опознается иным, умным зрением (под символом смерти) как условное, не должное, как «не то». На фоне этого неопределенного «не то»


<< предыдущая страница   следующая страница >>